Обрученные
Шрифт:
До осени следующего 1629 года все, кто по своей воле, а кто в силу обстоятельств, оставались почти в том же положении, в каком мы их покинули. Ни с кем из них ничего не произошло, никому не довелось свершить чего-либо достойного внимания. Наступила осень, когда Аньезе и Лючия предполагали встретиться, но одно большое общественное событие нарушило все их расчёты, — это было, разумеется, одно из самых незначительных последствий этого события. Затем последовали другие, тоже важные происшествия, которые, однако, не внесли никакого заметного изменения в судьбу наших героев. Наконец, новые обстоятельства более общего характера, более грозные, более значительные докатились до них, до самых незаметных из них, стоявших на самой последней ступеньке общественной лестницы — подобно тому как яростный вихрь, бешено крутясь, ломает и вырывает с корнем деревья, срывает крыши, сносит колокольни, разрушает стены и, разбрасывая повсюду обломки, вместе с тем поднимает и сухие ветки, скрытые в траве, выметает из закоулков увядшие невесомые листья, занесённые туда слабым порывом ветра, и кружит их, увлекая за собой с непреодолимой силой.
Для того чтобы частные события, о которых нам осталось рассказать, были вполне понятны, мы непременно должны теперь предпослать им подробный рассказ о событиях общественных, начав тоже несколько издалека.
Глава 28
После бунта в день Сан-Мартино и наследующий
166
По приказу его превосходительства (лат.)
Как бы то ни было, отдавая пекарям приказ выпекать столько-то хлеба, надо было обеспечить их достаточным количеством муки. И вот решили (как всегда во время неурожая возникает стремление превращать в хлеб продукты, которые обычно потребляются в ином виде), повторяю, решили вводить рис в состав хлеба, который получил название мистура, то есть смешанного. 23 ноября вышел указ о конфискации у каждого жителя половины необрушенного риса и передачи его в распоряжение заведующего и двенадцати членов Трибунала продовольствия («ризоне» называли его тогда, да и сейчас называют так в тех местах). Всякому, кто распоряжался рисом без разрешения указанных властей, полагалось наказание в виде отобрания самого продукта и штраф в три скуди за каждый модий. Как всякий видит, мера вполне разумная.
Но за рис этот надо было заплатить, и по цене, слишком несоразмерной с ценою хлеба. Забота о покрытии этой огромной разницы возложена была на город. Но Совет декурионов, который выразил на это согласие от имени города, в тот же день 23 ноября довёл до сведения губернатора о полной невозможности долго выдержать такое бремя. Поэтому губернатор указом 7 декабря установил цену на вышеуказанный рис в двенадцать лир за модий, причём, у тех, кто хотел продать его подороже, равно как и у тех, кто отказывался вовсе продавать, предписывалось отбирать самый продукт и налагать штраф в размере его стоимости, а также более высокое денежное наказание, равно и телесное, вплоть до галер, по усмотрению его превосходительства, сообразно с каждым отдельным случаем и званием виновных.
На обрушенный рис цена была установлена ещё до мятежа, вероятно, так же, как тариф, или, если употребить термин, получивший столь громкую известность в современных летописях, — «максимум»; на пшеницу и на другие более грубые хлебные злаки, очевидно, был установлен другими указами, о которых нам не довелось слышать.
В результате того, что в Милане цены на хлеб и муку держались низкие, народ из деревень вереницами потянулся в город, чтобы сделать запасы. Дон Гонсало для устранения этого, как он выражался, «неудобства» новым приказом от 15 декабря запретил выносить за пределы города хлеба более чем на двадцать сольди под угрозой отобрания его и наложения штрафа в двадцать пять скуди, а в случае несостоятельности виновного — двукратное публичное вздёргивание на дыбу и ещё более значительное наказание, согласно обыкновению, по усмотрению его превосходительства. 22 го числа того же месяца (неизвестно, почему так поздно) он обнародовал подобное же распоряжение относительно муки и зерна.
Толпа хотела вернуть изобилие грабежом и поджогами; правительство захотело сохранить его галерами и дыбой. Эти средства стоили друг друга, и читателю ясно, к чему они в конце концов должны были привести, к какому же концу они привели на деле, он скоро узнает. Кроме того, нетрудно видеть и не бесполезно обратить внимание и на то, какая всё же существует тесная взаимосвязь между этими странными мероприятиями: каждое из них является неизбежным следствием предыдущего и все вместе — следствием первого, установившего цену на хлеб, столь далёкую от настоящей, то есть от той, которая естественно диктовалась бы соотношением между спросом и предложением. Массам такое средство всегда казалось и всегда должно было казаться как справедливым, так и простым и лёгким для проведения в жизнь. Отсюда вполне понятно, что в нужде и страданиях голодного времени народ жаждет его, просит о нём и, если возможно, даже принуждает к нему. А затем, по мере того как начинают сказываться последствия, те, кого это касается, пытаются устранить их с помощью закона, воспрещающего людям делать то, что требовал от них предыдущий закон. Да позволено будет нам отметить здесь мимоходом своеобразное совпадение. В одной стране, в эпоху нам близкую, в самую бурную и самую замечательную эпоху новейшей истории, при подобных обстоятельствах прибегнули к подобным же средствам [167] (пожалуй, можно было бы сказать — к тем же по существу, разница лишь в размерах, и почти в том же порядке), вопреки совершенно иным условиям и расцвету знаний в Европе, и в данной стране, пожалуй, в особенности. И это главным образом
потому, что широкие народные массы, до которых эти знания не дошли, сумели на долгое время заставить подчиниться своему мнению и, как у них там говорится, направлять руку тех, кто пишет законы.167
В одной стране… прибегнули к подобным же средствам… — намёк на мероприятия Конвента по упорядочению цен во время первой французской буржуазной революции конца XVIII века.
Итак, возвращаясь к нашему рассказу, нужно сказать, что двумя главными результатами мятежа были: разграбление и действительная потеря съестных припасов во время самого мятежа и широкое, неразумное, неумеренное расходование зерна во время действия тарифа за счёт того небольшого количества, которого могло бы, как-никак, хватить до нового урожая. К этим последствиям общего характера надо отнести и тех четырёх несчастных, которые были повешены как зачинщики мятежа: двое перед «Пекарней на костылях», двое в начале улицы, где находился дом заведующего продовольствием.
Впрочем, летописи того времени велись настолько случайно, что в них не найдёшь даже сообщения о том, как и когда прекратился этот принудительный тариф. Если за отсутствием верных сведений позволено будет сделать догадку, мы склонны считать, что он был отменён незадолго до или после 24 декабря, дня, когда совершена была казнь. Что же касается указов, то после приведённого нами последнего, от 22 го числа того же месяца, мы уже больше не встречаем других относительно съестных припасов, — то ли они утерялись и выпали из поля нашего зрения, то ли правительство, обескураженное, если не наученное безрезультатностью своих мероприятий и удручённое создавшейся обстановкой, предоставило их собственному течению. Однако в рассказах некоторых историков (при всей их склонности скорее описывать крупные события, чем отмечать их причины и последовательное развитие) мы находим картину страны и особенно города поздней зимой и весной, когда главная причина бедствия, а именно несоответствие между съестными припасами и потребностью в них, была не только не устранена, а, наоборот, даже обострена средствами, которые лишь на время отдаляли её действие, — как привоз иноземного зерна в достаточном количестве, чему мешала не только ограниченность общественных и частных средств, но также и нужда окрестных деревень, медленный и мало развитый товарооборот, да и сами законы с их тенденцией устанавливать и поддерживать низкие цены, — когда, повторяю, истинная причина голода, или, вернее сказать, сам голод свирепствовал безудержно, со всей силой. И вот вам копия этой печальной картины.
На каждом шагу заколоченные лавки, большая часть промышленных предприятий опустела, на улицах неописуемое зрелище, неиссякаемый поток нужды, приют бесконечных страданий. Нищие по профессии, оказавшиеся теперь в меньшинстве, смущённые и затерянные в этой новой массе людей, были вынуждены ссориться из-за милостыни с теми, от кого они её раньше получали. Мальчики и приказчики, отпущенные на все четыре стороны хозяевами лавок, которые за сокращением или совершенным отсутствием ежедневного дохода кое-как перебивались на сбережения и капитал; сами эти хозяева, которых закрытие дела привело к банкротству и разорению; рабочие и даже мастера всевозможных производств и ремёсел, от самых заурядных до наитончайших, от предметов первой необходимости и до предметов роскоши, — бродили от двери к двери, из одной улицы в другую, простаивали на углах, сидели на корточках около домов и церквей и прямо на плитах мостовой, протягивая руку за подаянием, задавленные нуждой и сгорая от стыда, истощённые, обессиленные, дрожащие от голода и холода; люди в изношенной и ветхой одежде, которая у многих, однако, ещё носила следы былого достатка; они были измучены вынужденным бездельем и безнадёжностью, но в их облике всё ещё проступали признаки людей, привычных к честному, деятельному труду. С этой жалкой толпой смешивались, составляя немалую её долю, слуги, отпущенные хозяевами, людьми скромного достатка, теперь впавшими в нужду, а то и такими, которые при всей своей зажиточности оказались не в состоянии в такой год поддерживать обычный роскошный образ жизни; ко всей этой многообразной толпе бедняков присоединилось ещё множество других, кормившихся за их счёт: детей, женщин, стариков, собравшихся около прежних своих благодетелей или рассыпавшихся во все концы, чтобы просить милостыню.
Попадалось здесь много людей и из породы брави, которые из-за общих причин потеряли свой преступный хлеб насущный и ходили теперь, выпрашивая его Христа ради. Их можно было узнать по торчащим чубам, по живописным лохмотьям, а также по какой-то особенной повадке и манерам, по той печати, которую налагают на лицо привычки, — печати тем более заметной и яркой, чем необычнее эти привычки. Укрощённые голодом, соревнуясь с другими лишь в мольбах, запуганные, присмиревшие, таскались они по улицам, по которым, бывало, разгуливали с гордо поднятой головой, подозрительно и свирепо поглядывая по сторонам, разодетые в роскошные и пёстрые камзолы, с огромными перьями на шляпах, в богатом вооружении, подтянутые, надушённые; смиренно протягивали они теперь руку, которую столько раз дерзко поднимали для наглой угрозы либо для предательского удара.
Но, быть может, самое жуткое и, пожалуй, самое жалкое зрелище являли собою крестьяне, бродившие в одиночку, попарно, а то и целыми семьями: мужья, жёны с грудными младенцами на руках либо на привязи за спиной, с детьми, которых тащили за собой, со стариками, плетущимися позади. Одни в отчаянии бежали из своих домов, захваченных и разграбленных солдатнёй, расположившейся на постой или проходившей мимо; среди них попадались и такие, которые, желая вызвать сострадание и подчеркнуть весь ужас своего положения, выставляли напоказ кровоподтёки и синяки от ударов, полученных, когда они защищали свои последние крохи среди слепого и дикого разгула военщины. Другие, избежав этого необычного бедствия, но гонимые двумя другими, от которых ни один уголок страны не был избавлен, а именно — недородом и налогами, как никогда чрезмерными, взимаемыми с целью покрытия того, что называлось военными нуждами, без конца тянулись в город, как в древнюю крепость и последний оплот богатства и щедрого милосердия. Вновь прибывших можно было узнать не только по их неуверенной походке и растерянному виду, но ещё больше по их изумлённым и разочарованным лицам, ибо они столкнулись с таким наплывом людей, с таким соперничеством в нужде именно там, где рассчитывали быть предметом особенного сострадания и привлечь к себе всеобщее внимание и поддержку. Другие, более или менее давно бродившие по городу и жившие прямо на улице, кое-как ещё держались случайной помощью или подачками (так велико было несоответствие средств с нуждою). В их лицах и движениях сквозило мрачное и тяжёлое отупение. Одеты они были по-разному, — те, о которых ещё было можно говорить, что они одеты. И наружность у них была тоже разная — бледные лица жителей равнин, загорелые — из мест повыше и холмистых, красноватые — у горцев; но все худые и измождённые, все с глубоко ввалившимися глазами, с остановившимся взглядом, не то безумным, не то зловещим; растрёпанные волосы, длинные и щетинистые бороды; тела, выросшие и закалённые в труде, теперь истощённые лишениями; сморщенная кожа на иссохших руках и ногах, на исхудалой груди, еле прикрытой беспорядочными лохмотьями. И рядом с этим зрелищем поверженной силы иное, но не менее скорбное зрелище являл собой слабый пол и возраст, в которых ещё больше чувствовалась надломленность, беспомощная слабость и изнеможение.