Обрыв
Шрифт:
Он остановился.
– Ну? – с нетерпением сделала она.
– Ну, – продолжал он бурно, едва успевая говорить, – на остывший след этой огненной полосы, этой молнии жизни, ложится потом покой, улыбка отдыха от сладкой бури, благородное воспоминание к прошлому, тишина! И эту-то тишину, этот след люди и назвали – святой, возвышенной любовью, когда страсть сгорела и потухла… Видишь ли, Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь, и люди не решаются сознаться в правде – то есть что любви уже нет, что они были в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь, и что потом вся
Она задумчиво слушала.
– Да, если она такова, как вы ее описываете, если столько счастья в ней…
Она вздрогнула и быстро отворила окно.
– Страсть – это постоянный хмель, без грубой тяжести опьянения, – продолжал он, – это вечные цветы под ногами. Перед тобой – идол, которому хочется молиться, умирать за него. Тебе на голову валятся каменья, а ты в страсти думаешь, что летят розы на тебя, скрежет зубов будешь принимать за музыку, удары от дорогой руки покажутся нежнее ласк матери. Заботы, дрязги жизни, все исчезнет – одно бесконечное торжество наполняет тебя – одно счастье глядеть вот так… на тебя… (он подошел к ней) – взять за руку (он взял за руку) и чувствовать огонь и силу, трепет в организме…
Она опять вздрогнула, и он тоже.
– Вера, мне не далеко до этого состояния: еще один ласковый взгляд, пожатие руки – и я живу, блаженствую… Скажи, что мне делать?
Она молчала.
– Вера!
Она медленно опомнилась от задумчивости, с которою слушала его, обернулась к нему, ласково, почти нежно взяла его за руку и грудным шепотом, с мольбой сказала:
– Уезжайте отсюда!
Он встал, как раненый.
– Ты злая, Вера. Хорошо – так скажи имя?
– Имя? Какое? – с удивлением, совсем очнувшись, повторила она.
– И от кого письмо на синей бумаге? – прибавил он.
Она оглядела его насмешливо с ног до головы.
– Я никого не люблю, – сказала она громко, – я выдумала, так, от скуки…
– А письмо?
– От попадьи! – проговорила она с иронией.
– И больше ничего не скажешь?
– Скажу все то же.
– Что?
– Уезжайте!
– Так не уеду же! – холодно сказал он.
Она продолжительно поглядела на него.
– Ваша воля: вы у себя! – отвечала она и с покорной иронией склонила голову. – А теперь, извините меня, мне хочется пораньше встать! – ласково, почти с улыбкой, прибавила она.
«Гонит!» – с горечью подумал он и не знал, что сказать, как вдруг кто-то взялся за ручку замка снаружи.
IX
– Кто там? – спросили оба.
Дверь отворилась, и показалось задумчивое лицо Василисы.
– Это я, – тихо сказала она, – вы здесь, Борис Павлович? Вас спрашивают, пожалуйте поскорей, людей в прихожей никого нет. Яков ко всенощной пошел, а Егорку за рыбой на Волгу послали… Я одна там с Пашуткой.
– Кто меня спрашивает?
– Жандар от губернатора: просит губернатор пожаловать, если можно, теперь к нему, а если нельзя, так завтра пораньше:
нужно, говорит, очень!– Что такое там? – с удивлением сказал Райский, – ну, хорошо, скажи – буду…
– Пожалуйте поскорее, – упрашивала Василиса, – там еще вот этот гость пришел…
– Кто еще?
– Да вот… взлызастый такой…
– Какой «взлызастый»?
– Вот что, слышь, плетьми будут сечь… В зале расселся, ждет вас, а барыня с Марфой Васильевной еще не воротились из города…
– Что это, Василиса, ты не спросила, как его зовут!..
– Сказывал он, да забыла.
Райский и Вера с недоумением поглядели друг на друга.
– Черт знает! какой-нибудь гость из города – какая тоска!
– Нет, это вот этот, что ночевал пьяный у вас…
– Марк Волохов, что ли?
Вера сделала движение.
– Подите скорей – узнайте, зачем он? – сказала она.
– Чего ты испугалась? Ведь он не собака, не мертвец, не вор, а так, беспутный бродяга…
– Идите, идите, – торопила Вера, не слушая его. – Это любопытно…
– Скорее, Борис Павлыч, пожалуйте! – торопила и Василиса, – мы с Пашуткой заперлись от него на ключ.
– Это зачем?
– Боимся.
– Чего?
– Так, боимся. Я уж из окна вылезла на дворик и перелезла сюда. Как бы он там не стянул чего-нибудь?
Райский засмеялся и пошел с ней. Он отпустил жандарма, сказавши, что приедет через час, потом пошел к Марку и привел его в свою комнату.
– Что, ночевать пришли? – спросил он Волохова.
Он уж с ним говорил не иначе, как иронически. Но на этот раз у Марка было озабоченное лицо. Однако когда принесли свечи и он взглянул на взволнованное лицо Райского, то засмеялся, по-своему, с холодной злостью.
– Ну, вот, а я думал, что вы уж уехали! – сказал он насмешливо.
– Еще успею, – небрежно заметил Райский.
– Нет, уж теперь поздно: вот какие у вас глаза!
– А что глаза, ничего! – говорил Райский, глядясь в зеркало.
– И похудели: корь уж выступает.
– Полноте вздор говорить, – отвечал Райский, стараясь не глядеть на него, – скажите лучше, зачем вы пришли опять к ночи?
– Ведь я ночная птица: днем за мной уж очень ухаживают. Меньше позора на дом бабушки. Славная старуха – выгнала Тычкова!
Он опять вдруг сделался серьезен.
– Я к вам за делом, – сказал он.
– У вас дело? – заметил Райский, – это любопытно.
– Да, больше, нежели у вас. Вот видите: я был нынче в полиции, то есть не сам, конечно, с визитом, частный пристав пригласил и даже подвез на паре серых лошадей.
– Это зачем: случилось что-нибудь?
– Пустяки: я тут кое-кому книги раздавал…
– Какие книги? Мои, что у Леонтья брали?
– И их, и другие еще – вот тут написано, какие.
Он подал ему бумажку.
– Кому же вы раздавали?
– Всем, больше всего молодежи: из семинарии брали, из гимназии – учитель один…
– Разве у них нечего читать?
– Как нечего! Вот Козлов читает пятый год Саллюстия, Ксенофонта да Гомера с Горацием: один год с начала до конца, а другой от конца до начала – все прокисли было здесь… В гимназии плесень завелась.
– Разве новых книг нет у них?
– Есть: вон другой осел, словесник, угощает то Карамзиным, то Пушкиным. Мозги-то у них у всех пресные…
– Так вы посолить захотели – чем же, посмотрим!