Обвал
Шрифт:
Днем было темнее, чем ночью: пожары освещали улицы и дома.
Штурмовой группе Алешкина предстояло брать очередной дом, который маячил через широкую улицу целехоньким, не тронутым ни бомбами, ни снарядами, ни пожарами. Но улица сильно простреливалась вражеским огнем.
Алешкин обратился к Шнуркову:
— Шнурков, сбегай к комбату Ильину.
— Куда это? — спросил солдат.
— А как тебя зовут?
— Илюха.
— Так вот, Илюха, я и сам точно не знаю. Но думаю, что туда, — показал Алешкин на развалины, маячившие в черном, сгоревшем сквере. — Сходи.
— А что сказать?
— Мы возьмем
Подкрались сумерки. Да нет, не как у нас там, в России, где-нибудь в Подмосковье или в Рязани, а сразу же, без всякой паузы и оглядки, тут же превратились в темень. Во дворе что-то горело.
Алешкин, приложив к уху ладонь, стоял у проема торцевой стены.
— Слышите? — сказал он.
Наши и немцы забрасывали друг друга снарядами, молотили основательно, без сожаления к себе и к городу. Солдат по фамилии Пальчиков сказал:
— В королевский замок стучатся, а фрицы не открывают.
— Це ж резиденция королив-пруссакив. Хиба ж доразу отчинят, — высказался старший сержант Грива.
— Разговорчики!.. Слышите?.. Кто-то плачет! — прикрикнул Алешкин. — Кажется, малыш, ребенок…
Ребенок… Конечно же, мы удивились самому слову «ребенок»: четыре года на переднем крае! Четыре года среди взрослых, среди бородатых и усатых… А тут — ребенок! Мы сразу онемели и от поразившего нас слова, и от мысли, что на свете кроме траншей, окопов, огня, бомб, снарядов и раненых и убитых есть дети…
Алешкин слышал, а мы еще не слышали. И вдруг сквозь толщу гула, стона и скрипа дрожащей земли пробился слабый, еле уловимый голос, похожий на мяуканье голодного котенка. Лицо лейтенанта почернело, а Грива прошептал:
— Дите!..
И тут он, лейтенант Алешкин, сорвался, мелькнул в проеме. И мы разом бросились к пролому в стене глядеть.
— Шутоломный! — сказал Пальчиков. — Фашист ему голову белым покрасил, а он, чудак…
Никто не отозвался. Молчали.
Прошла минута, а может, и больше, и из окна горевшего во дворе домика выпрыгнуло видение с огненными крыльями… Крылья взметались, и казалось, что вот-вот они оторвут от земли конька-горбунка, поднимут и унесут в темное бездонье неба. Но огнисто-крылатое видение бежало и потом, когда оставалось до лаза метров десять, что ли, сбросило с себя горевшее — и мы увидели Алешкина с большим и кричащим свертком в руках.
Одеяло, которое он набросил на себя, чтобы уберечь от огня шинель, лицо, дожирало пламя, а мы уже рассматривали сверток. В свертке оказалась девочка лет пяти-шести. Она тут же перестала плакать. А мы все шарили по пустым карманам, ища, чем угостить, и, конечно, гадали, как ее зовут. А Пальчиков сказал:
— Так Варюхой мы ее назовем, товарищ лейтенант?
— Или Параськой, — предложил Грива.
— Отведи в ванную комнату, там безопаснее. И накорми! — приказал мне Алешкин.
Размоченный сухарь девочка съела.
— Варюха… — сказал я.
— Никс Варюфа. Их хайсе Эльза [6] .
— Возьми, — протянул я девочке кусочек потемневшего сахару.
Она мгновенно отправила его в рот. И взглядом попросила еще. Я начал искать, зная, что больше у меня нет ни крошки. И тут заметил на полочке пакетик галет, открыл — десять штук.Скрипнула дверь, вошел Пальчиков. Он кивнул на галеты:
— Это я припас на всякий случай: кто знает, как повернется дело. А может, нас окружат. И вообще продукты надо беречь. На доставку не рассчитывай.
6
Меня зовут Эльза (нем.).
Но и девочка уже заметила, задрав головку.
— Момент, — сказал Пальчиков и потянул меня в комнату с небольшим бассейном. — Меня ведь черябнуло, — сказал Пальчиков.
— Куда, покажи, — попросил я.
Он снял штаны. Ягодица была в крови.
— Ты только никому, засмеют.
Я посыпал стрептоцидом и приложил пластырь.
— Дай слово, что никому не скажешь, — потребовал Пальчиков.
Я дал слово, и Пальчиков ушел к своей амбразуре.
Я еще рассматривал тазики, краники, диваны, простыни и прочие вещи, когда девочка подошла ко мне, доверчиво взяла меня за руку и пролепетала, что дом, «в котором мы скрываемся» — да, она так и сказала, — что дом, «в котором мы скрываемся» от войны, принадлежит ее дядюшке Генриху, знатному коммерсанту…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
УХОДИТ ЗЕМЛЯ ИЗ-ПОД НОГ
После падения форта «Стальные ворота» в подземный кабинет Лаха вошел его адъютант, большой аккуратист в работе и весьма с виду симпатичный подполковник, имевший привычку докладывать по документам. Он вошел в присутствии денщика Лаха ефрейтора Пунке и начальника штаба группы войск полковника Зюскинда.
— Господин генерал, — зашелестел адъютант бумагами, — имею честь сообщить: командиры дивизий генерал Пиклош, полковник Фолькер и генерал Хенли прислали боевые донесения.
— Читайте по порядку, — приказал Лах. А полковник Зюскинд по выражению лица адъютанта-аккуратиста догадался, что донесения эти очень тревожны, и хотел было оттянуть доклад и, может быть, чуть откорректировать донесения, но Лах повторил: — Читайте же!
— Донесение генерала Пиклоша, — отрепетированно продолжал адъютант. — «Боевой дух моих солдат окончательно сломлен, дальнейшее сопротивление невозможно».
— Читайте следующее донесение, — сказал Лах, поведя повелевающим взглядом и на полковника Зюскинда, и на своего ординарца ефрейтора Пунке, стоявшего с кофейником в руках.
— Донесение генерала Хенли: «Боевой дух моих солдат окончательно сломлен, дальнейшее сопротивление невозможно». Донесение полковника Фолькера: «Боевой дух моих солдат окончательно сломлен, дальнейшее сопротивление…»
— Сволочи! Трусливые зайцы! — закричал полковник Зюскинд. — Лягушки, а не солдаты!
Лах дал начальнику штаба выговориться до конца, а когда тот умолк с перекошенным ртом, Лах, никогда не терявший самообладания, налил себе кофе и, отпив глоток, сказал:
— Фюрер требует во что бы то ни стало удержать город. — Отпил еще. — Идите, — сказал Лах адъютанту. Но тот стоял. — Что еще?