Обвиняется кровь
Шрифт:
Вениамин Зускин на допросе в феврале 1949 года показал следователю Рассыпнинскому: «Я встретился с Шейниным в театре Ленинского комсомола на спектакле и подошел к нему, чтобы узнать результаты его расследования по делу убийства Михоэлса. Но он, хитро подмигнув мне, заявил: „Вы, конечно, хотите знать о моей поездке в Минск? Заявляю вам, что я никуда не ездил“».
Человек театра, знающий цену подтексту, хитрым подмигиваниям, лукавым, «подсказывающим» фразам вроде: «Вы, конечно, хотите знать о моей поездке», — в результате мог только увериться в том, что Шейнин ездил в Минск, но, как вышколенный служака, хранит тайну.
Я заговорил с Шейниным об этом много позднее, когда он, освобожденный из тюрьмы и реабилитированный,
Так и я укрепился в убеждении, что Шейнин лукавит, что, видимо, он занялся расследованием дела, расследовать которое вовсе не надо было, ограничившись какими-то формальными, ничего не значащими шагами, и сразу же был отстранен. Плутуя, он говорил правду: следствия по делу ЕАК не вел ни он, ни любой другой из следователей главной прокуратуры, а тем более Лубянки. Больше того, я убедился в том, что самого убийства тщательно старались не касаться следователи МГБ, задействованные в деле Еврейского антифашистского комитета, и вслед за ними судьи. Подсудимые тотчас же обрывались, едва они заговаривали об убийстве.
Странное, почти мистическое ощущение создает это строгое — словно мы приближаемся к краю бездны — умолчание. Казалось бы, погиб главный — безответный по причине смерти — обвиняемый всего дела ЕАК, бессменный председатель его президиума, а на все, что касается его смерти и должно бы, кажется, более всего интересовать суд, наложено грозное табу! Вот один из многих примеров того, как председательствующий на процессе судья, генерал-лейтенант Чепцов, резко пресекает попытку заговорить об убийстве и убийцах Михоэлса. Допрашивался подсудимый Шимелиович, бывший главный врач больницы им. Боткина, человек редкого мужества и нравственной силы. Он показывал: «В первый вечер ареста, когда со мной говорил следователь Шишков, он мне сказал: „Ну-ка расскажите, кто убил Михоэлса!“ Причем тут же мне назвал…» Судья не дал ему договорить, оборвал властно и бесцеремонно: «Я спрашиваю вас, какие разговоры были у вас о причине смерти Михоэлса? А что Шишков говорил вам, это суд не интересует» [9] .
9
Судебное дело, т. 5, л. 60.
Следствие в этой связи интересовало лишь одно: добиться обвинительных показаний против П. С. Жемчужиной, арестованной жены Молотова, получить подтверждение того, что именно она на похоронах Михоэлса сказала, что он жертва не несчастного случая, а правительства и ненавидящего евреев Сталина. Только так, пытаясь обвинить Жемчужину, позволяли себе следователи заглядывать в страшную преисподнюю. Только с целью доказать, что и тут, у гроба Михоэлса, злокозненные буржуазные националисты пытаются оклеветать советскую власть.
Загадочный эпизод, пронизанный страхами, подозрениями, недобрыми предчувствиями, случился уже в июне 1952 года в судебном заседании по делу ЕАК при допросе обвиняемого журналиста и переводчика Тальми и одновременно, в порядке перекрестного допроса, двух других обвиняемых, мужа и жены Ватенбергов.
«— После ареста Ферера [10] , — сказал Ватенберг [Ицик Ферер был арестован 23 декабря 1948 года], — я был у Тальми, вместе с женой… Мы терялись в догадках, что могло быть причиной ареста Ферера. Разговор велся на английском языке, и я помню, что тогда было сказано Тальми. В переводе на русский язык это было следущее: Они еще пришпилят ему смерть Михоэлса…
10
Так в книге, очевидно, Фефер (прим. верстальщика).
— Кто — они? — спросил генерал Чепцов.
— Те органы, которые арестовали Ферера, — ответил Ватенберг. — Тальми дальше добавил, что ему, т. е. Фереру, еще придется объяснить, почему платформа в Чикаго сломалась под Михоэлсом, а не под Ферером…»
В 1943 году, в поездке Михоэлса по США, на многолюдном митинге в Чикаго такое действительно случилось: рухнула платформа, Михоэлса подняли со сломанной ногой, вскоре он на костылях продолжал напряженную поездку.
Тальми уточнил, что разговор в Ватенбергами шел в метро и потому на английском языке.
«Я тогда еще сказал, после ареста Ферера, сказал в полушутливой форме — не связано ли это и не имеет ли это какое-то отношение к смерти. Михоэлса. Я не мог себе представить, чтобы Ферер мог совершить что-нибудь такое, за что его можно было арестовать. Получилось такое совпадение, что в Чикаго сломалась платформа не под Фефером, а под Михоэлсом и в Минске попал под автомашину не Фефер, а Михоэлс…»
Показывает Ватенберг-Островская, Хайка Островская, с девичьей поры облюбовавшая подаренное ей щедрой родней поэтическое имя — Чайка, Чайка Островская:
«Я сказала следователю, что с Тальми был разговор о связи ареста Фефера со смертью Михоэлса… следователь меня спрашивает: „Что же, по-вашему, Михоэлса МГБ убило? [Поразительная оговорка следователя: зная правду о Фефере, он сам связал все в один узел; подозреваете Фефера — значит, подозреваете МГБ! — А.Б.] Я говорю — нет. И так продолжалось долго. Я повторяла все время слова Тальми и отказывалась подписать этот страшный протокол потому, что в нем было записано, что в смерти Михоэлса виновато правительство…“» [11]
11
Судебное дело, т. 5, лл. 279–280.
Фефера не могло не тревожить и не настораживать, что его имя связывается с гибелью Михоэлса. С разрешения судьи он обратился к Тальми:
«— Мне не совсем ясно, в каком смысле вы меня связываете со смертью Михоэлса. Получается так, что, приехав в Минск, Михоэлс попал под машину, а я не попал; так в чем же вы меня обвиняете, в том, что я не попал под машину?
ТАЛЬМИ: — Это было сказано в полушутливой форме, и этого нельзя принимать всерьез» [12] .
12
Там же, л. 283.
Чайка Ватенберг-Островская — единственная из подсудимых женщин, кого бросали в карцер, в темную каменную клеть, глухую, с подведенными «седыми» трубами охлаждения, в карцер — на хлеб и на воду. Первый раз она попала в карцер по распоряжению Лихачева, правой руки Абакумова, провела там четверо суток, с 26 по 29 марта 1949 года, и вышла несломленной, а брошенная вторично, с 21 по 23 июня, по требованию садиста полковника Комарова, ослабевшая, отчаявшаяся, убитая оскорблениями и плевками, она подписала подсунутый ей протокол, который и назвала на суде «страшным».