Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

В Бахту пришел ночью, Сухую перебредя в сапогах – зашёл повыше в перекат… По деревне брёл как во сне в ощущении полнейшей нереальности происходящего. Встретил будущую тёщу Толяна. В лунном свете она поправляла поленницу – полная, тяжело переступающая с палкой. Переночевал у Павлика в тихом и торжественном свете ночника на белёных стенах. Под задумчивое тиканье будильника. Утром ушёл пешком в Мирное. Варламовка стояла в устье.

Тимофей писал в письме, как его затирало, как впаяло в шугу, и он ночевал в лодке посреди реки, на всякий случай привязавшись, а весь следующий день пробивался к берегу. Ночевал и ещё полдня вытаскивал лодку. Потом шёл в деревню. Неподалёку от Енисея его подобрали бахтинские мужики. Первое, что он

спросил, было, есть ли хлеб.

Тимофей не знал, попаду ли я до весны на Бахту и на всякий случай закорячил лодку повыше, и мужики, с которыми я ездил зимой за лодкой, сказали:

– Так бы и пёр её до деревни!

Это был Санька Левченко, которого встречал на «буране» дядя Вася Шейнов: с ним мы и поехали в два «бурана». Взвалили лодку на сани, и Санька находчиво посадил собак в носовой бардачок, чтобы не останавливаться и не ждать. Люк он захлопнул с весёлым криком: «До связи!» На кочке люк открылся, и собаки выскочили врассыпную. Это описано в «Стройке бани».

Я окончательно заболел Бахтой, и когда Устинов ушёл с промысла из-за больного сердца, уволился из Мирного и поступил в госпромхоз к Толе в напарники. А Устинов оказался большой человек, и мы с ним крепко сдружились. Судьба его сложилась трагически: болел, потом, перебравший кучу моторов, вынес операцию по замене сердечного клапана. Маялся в вечной недостаче лекарств, разжижающих кровь. Пытался охотиться в избушечке неподалёку от деревни. Держал скотину, ставил сено, тянул хозяйство. Бился за жизнь, как мог. Не уронил звание мужика и ушёл раньше срока.

Переезжал я в Бахту осенью в середине сентября. В рассеянном серебре неба, в грифельной серости штриховой ряби и обтрёпанной желтизне полуголых берёзок строгое было достоинство. Желточные листвяги убрали огня и растворились стволами, так что рыжие лапы отдельно висели густыми мазками на облетелой лесной подложке. Я ехал по Енисею на длинной лодке, до верху загруженной пожитками, которые довершал письменный стол. Четырьмя ногами он глядел в небо и, как Цаган-Шибэту, травленный первым морозцем, напоминал о перевёрнутых временах.

Ехал метров сто пятьдесят от галечного берега, на котором слоями-полосками пролегали отметки реки о разных уровнях. Выше шли тальники, за которыми ближе к устью Варламовки начался чахлый остроконечный ельник, серпообразно заломленный верховкой (юго-западным ветром).

Утка, одевшись в дорожное серое платье, уже шла на юг. Летел встречь мне и одинокий гоголь, как вдруг неожиданно и косо заломясь, метнулся книзу: следом нёсся сапсан. Вот он ударил сверху, впился когтями, и пернатый комок рухнул в Енисей. Борьба шла отчаянная, летели брызги. Гоголь что есть силы уходил в воду, а когти сапсана, видимо, уже вошли в замок в утином теле. Гоголь всё выгребал под водой крыльями, топя хищника, – взмахи сапсана становились тяжелей и отчаянней, крылья намокали всё сильней. То ли моё приближение поторопило сокола, то ли сам он, чуя погибель, ослабил хватку. Он отпустился от утки и тяжко потянул к берегу над самой водой. Гоголь же предовольно взлетел и, упитанный, споро потянул к югу. Сапсан ткнулся на галечный берег, а я приблизился и рассмотрел его внимательно.

Сокол сидел у самой воды, открыв клюв. Крылья были бессильно опущены, с них продолжала литься вода. Птица тяжело, всем телом дышала, и в такт этому дыханию сильнее приоткрывался клюв. Тёмный выпуклый глаз в оторочке жёлтой восковицы мне показался полным отчаяния. Вид этого красивого и стремительного хищника, попавшего в передрягу, поразил меня. Когда сильный оказывается в беде – есть в том что-то вопиющее.

3.

Оттого, что горы здесь начинались не сразу, я особенно жадно ловил их признаки: каменистое сжатие реки, первые скалы, сопку в повороте. Образ Восточной Сибири отвоёвывался у равнины долгой ездой вдоль низких берегов, однообразных поворотов, и от этого синяя сопчатая даль

оказывалась ещё более выстраданной, добытой, а поиск давал настоящее счастье. На обратном пути каменная сторона отпускала так же терпеливо и постепенно, осторожно возвращая в широкий разлив Енисея.

Охотились мы с Толей с общей базы на красном яру, где я когда-то лежал на кровати с шишечками и разглядывал полки, сыто набитые запасами. С этой избушки мы и разошлись настораживать: Толя вверх, а я вниз, до избушечки, где порол флюс ножом. Какой-то приэкспедиционный немолодой чудак сплавился, прошел кусок реки на нашей «казанке», которую потом вытащил на берег у подбазы, откуда его, видимо, забрали на вертолёте. «Казаночку» он оставил в камнях полуперевёрнутой, подпёртую палками как навес – скорее всего, укрывался от непогоды. Какая-то была ещё записочка, что, мол, бегу от инфаркта. Но главной диковиной оказалась книга Блока из собрания сочинений. Толсты тёмно-синий том – стихи и статьи. Книга была прострелена из «тозовки». Что за расстрел учинил неизвестный горе-читатель, кого казнил и в каком порыве?! Эту дырочку 5,6 мм я хорошо помню, она как след компостера прошивала каждую страницу. Ямка с трещинками, вмятая в бумажную толщу, стаканчик в стаканчик скрепляющая страницы так, что приходилось разлеплять.

До вытащенной «казанки» кусок реки, кажется, стоял, и я ушёл туда пешком. Выше базы река ещё шуговала, и Толя, поехавший вверх на лодке, как выяснилось, еле пробился – лёд шёл «мятик'oм». Дойдя до «казанки», я сплавился на ней до избушки.

Какое наслаждение было спустить по камням в чёрную воду лодку, крикнуть собак и отдаться вязкой тяге течения, её постепенной забирающей силе! И чувствовать, как речная быстерь тягучей рукой пробирается под ложечку. Какой озноб испытывал я от предчувствия одиночества в тайге! И как студёно и требовательно накатывало звенящее уединение! В посеревших таёжных берегах заключалось что-то и опустошающее, и возводящее, а когда я приплавился к избушке, пустота берега была абсолютно одушевленной, так же, как и плотнейшая тишина, которую подчёркивал далёкий грохот Косого порога в двух верстах ниже… И вовсю изводило сердце предчувствием звёздной ночи, золотого лампового света. И книги в руке.

Прошитого пулей Блока я исчитал, слепо увлекаясь и тем лучшим блоковским, без которого неполна душа русского, и тем декадентским и мистически-цеховым, что до сих пор не в силах разделить.

Так и сплеталось поэтическое, старинное – с сибирским, таёжным. И настолько дорого было и то, и другое, что хотелось навсегда соединить несоединимое и отлить в языке русской классики медные силуэты тетёрок на листвени или висящие на травинках над ручьём ледяные погремушки – овальные и прозрачно серебряные.

Первые сезоны охоты можно назвать одним словом – долгожданность. Ни знаний, ни опыта не было, но помогала одержимость, неэкономность первых шагов, готовность меняться. После Нового года зашли в тайгу. В начале января по обыкновению давили морозы под шестьдесят, и мы ждали, пока отпустит, и вышло, что путики долго простояли несмотрены. Прошла росомаха и сожрала около десятка соболей. «Одни лапки! От ведь падла!» – неистовствовал Толян. И мы взялись рубить пасти, изучать способы насторожки, переделывать капканы на высокое зависание добычи – делать очепа: журавли из длинной жердины, привязанной к дереву. Когда попадал соболь, он будто на удочке висел. Помню, как я ликовал, когда песец натоптал целую площадку под висящим соболем, не в силах достать добычу. Геннадий Викторович Соловьёв, наш наставник и автор прекрасных таёжных рассказов, в одном из них очень точно описал смену состояний охотника, идущего по путику. Идёт, поскрипывая на лыжах, и в голове одна мысль, одна мольба: «Чтоб попало! Чтоб попало!», а после того, как на дорогу вырулит след росомахи или лисицы – то мольба меняется: «Чтоб не попало! Только, чтоб не попало!»

Конец ознакомительного фрагмента.

Поделиться с друзьями: