Очередь
Шрифт:
— Ты не заболел? — спросил он после секундной паузы, вызванной странной, мучительной неуверенностью.
— Нет, я в полном порядке. Может, посидим, поговорим? Тебе еще не скоро в очередь заступать.
Удивляясь маленькой вспышке радости, Александр присел на скамью.
— Такое ощущение, будто мы с тобой месяцами не разговариваем, — продолжал отец. — Хотя бы расскажешь, как там занятия в университете, а я… вообще говоря, я тоже бы хотел кое-что…
Александр вскочил.
— Чуть не забыл, мне нужно… я сейчас должен… Мне пора. Да, у меня для тебя записка, где ж она, завалилась куда-то…
Его руки слепо шарили по дну сумки; в конце концов пальцы нащупали бумажку, которую он бросил отцу на колени, уже шагая прочь.
— Спасибо, Саша, — сказал ему в спину отец.
Голос его звучал сдавленно, словно какое-то переживание сжало ему горло, но Александр
Чуть не влип, все же надо будет им сказать, думал он, да, скажу между делом.
Он пересек дорогу, размышляя, стоит ли подойти к очереди и прижать мать к стенке, но решил этого не делать и поспешил в другую сторону. Лифт окончательно испустил дух еще в конце лета; Александр через две ступеньки взбежал по лестнице, мысленно роясь в стопке старых книг, ожидающих его у Виктора Петровича на письменном столе, выбирая, что он сегодня возьмет почитать. Дверь открыл мальчонка из очереди, без единого слова впустил его в квартиру и исчез. В тускло освещенной, унылой кухне, где в тот день явно не наблюдалось никаких признаков стряпни, Александр заварил две чашки крепкого экзотического чая, который достал на барахолке пару недель назад; за последнее время он привык брать на себя всякие мелкие хлопоты, потому что сам Виктор Петрович с трудом управлялся по дому: сжимая под мышкой трость, чтобы освободить руки, он то и дело с костяным стуком ронял ее на пол, а потом безуспешно пытался поднять, пока Александр не бросался ему на помощь. Когда заварка настоялась, они, подстелив клетчатое одеяло, уселись бок о бок в круге янтарного света на кровать и стали пить чай из стаканов в серебряных подстаканниках — подстаканники являлись неизменной частью их ритуала; и пока окно перед ними медленно густело синевой, наливаясь тихим осенним вечером, Виктор Петрович рассказывал ему великолепную историю о том, как Селинский однажды оказался запертым на ночь в старинной гробнице, где крылья летучих мышей разрезали темноту, словно чей-то вкрадчивый шепот, и редкий свет звезд проникал сквозь массивные стены, просачиваясь по таинственным туннелям и шахтам в камне и принося с собой жаркие, звериные запахи пустыни и верблюдов, а иногда и далекие ароматы безымянных заморских плодов, нежных, как девичьи поцелуи, — и Селинский спокойно прикорнул в хладном саркофаге какого-то давно превратившегося в пыль фараона, а позже, проснувшись все в той же нескончаемой тьме, часами распевал песни, слушая, как отзывается его голос в пустотах и каменной кладке, и через несколько месяцев из этого выросла знаменитая «Эхо-камера».
Время от времени, взглядывая на тщательно выбритые стариковские щеки, на его восторженно сверкающие очки, Александр вспоминал гнусную училку музыки с ее враньем и чувствовал мгновенную, пугающую пустоту у себя в груди. Он прогонял это ощущение. Время близилось к десяти; он помог Виктору Петровичу встать и пошел с ним к очереди, незаметно поддерживая старика под локоть. В нескольких кварталах от киоска по противоположной стороне улицы бежал какой-то человек в расстегнутой куртке цвета ночи. Александр на миг помедлил, вглядываясь в удаляющуюся спину, которая ныряла из света во мглу, соображая, действительно он видел отца или ошибся и не стоит ли его окликнуть. Но миг был упущен; они продолжили путь, дошли до киоска — и погрузились в хаос.
Люди метались туда-сюда, возбужденно сбивались в кучки, спрашивали друг у друга: «Ну как вы, в порядке?» — «Да, все нормально, а вы?» У Александра галопом припустило сердце. Билеты — наверняка билеты выбросили в продажу, а сейчас мамина смена, подумал он, испытывая тревогу и в то же время необъяснимое облегчение. Крепко сжав локоть Виктора Петровича, он стал прокладывать путь сквозь толчею, пробиваясь к Николаю, который на голову возвышался над остальными. Теперь они были совсем близко. Николай кипел от ярости, плевался кровавой слюной:
— Ублюдки проклятые, алкаши, садюги, думают, мы тут все интеллигенты бесхребетные, которых можно…
О билетах — ни слова.
— Что случилось? — прокричал Александр, перекрывая всеобщий гомон.
В толпе заметались ответы.
— «Соловьи». Подвалили к нам, хамить стали, такая буча началась…
— В драку полезли, камнями бросались, в кого-то попали…
— Одна женщина едва не погибла. А как «Скорая» приехала — эти врассыпную…
— Пожилая, светловолосая? — вырвалось у Александра.
— Худенькая, лет тридцати? — спросил Виктор Петрович, хватаясь за сердце.
— Нет. — Николай опять сплюнул, обнажив
сломанный зуб. — Это Вера, которая летом родила. Вот гады, я до них еще доберусь, будут знать…Мало-помалу смятение стало убывать, крики стихли. Бородатый организатор двинулся вдоль очереди с ночным списком. Кто-то уселся на бордюр и стал раскладывать пасьянс; в ломком осеннем воздухе далеко разносились звуки карт, хлопающих по бетону, и голубиных крыльев, коротко хлопающих от подоконника к подоконнику, и хлопающих форточек — вечера холодали. После вспышки ярости Николай был непривычно молчалив. Только когда они отстояли половину своей смены, он заговорил:
— Не пойти ли нам пройтиться? Ноги размять. Ребята за нас откликнутся.
Голос его звучал как ни в чем не бывало, но что-то незнакомое, что-то тяжелое покоилось на дне его взгляда.
— Давай, — согласился Александр после секундного замешательства.
Николай с целеустремленным видом двигался сквозь темноту; Александр шел на два-три шага позади, еле за ним поспевая.
— Куда мы идем? — спросил он, когда они миновали несколько кварталов, хотя уже знал ответ.
Николай остановился, повернулся к нему лицом, схватил за плечи.
— У меня дочке шестнадцать годков, — свирепо выговорил он. — На пару лет моложе той девчонки. Такое спускать нельзя, это для нас дело чести, соображаешь?
Не дожидаясь ответа, он припустил вперед почти бегом.
Когда они прибыли к месту, улица оказалась безлюдной, киоск «Соловьев» был закрыт. Вывеска «БИЛЕТЫ» влажно поблескивала под фонарем, как будто ее только что покрасили и она еще не успела просохнуть; объявление в окне гласило, что выступление ансамбля «Елочки» состоится двадцать седьмого декабря, а предварительная продажа билетов начнется за неделю.
— Ну, вот. — Николай неторопливо закурил. — Давай здесь и присядем: глядишь, кого-нибудь подловим. У меня и бухло припасено, тряхнем стариной.
— Это можно, — сказал Александр без энтузиазма.
Но чуть позже, когда темнота стала такой непроглядной, что его все менее уверенные пальцы с трудом нащупывали бутылочное горлышко, он вжился в ночь, устроился поудобнее, откидываясь, как на памятном ему диване в спальном вагоне, и ночь вскоре тронулась с места, мягко покачиваясь, точно поезд, отправляющийся в дальний путь с вокзала, где Александр не бывал уже много месяцев, и полная октябрьская луна покатилась вагонным колесом с крыши на крышу. А через какое-то расстояние, или, может быть, время, он заметил, что этих прекрасных, дымчато сияющих колес, уносящихся в неведомые звездные края, стало два, и залюбовался, разинув рот, ликуя, что жизнь его была настолько переполнена сюрпризами, а потом — разом — опять все вспомнил. В душу вновь закралось тошнотворное подозрение, оно притормозило ночь, сплавило два сверкающих колеса в одну хилую, плоскую луну, дернуло у него внутри стоп-кран поезда, и путешествие с протяжным скрипом завершилось; тогда он помимо своей воли начал сбивчиво рассказывать Николаю про училку музыки, про концерт, которому не бывать, про смерть Селинского, настигшую его за каким-то письменным столом, в каком-то месте с инородным названием, в какой-то шальной точке земли, вот уже семь лет тому назад.
— Брехня, — хрипло выговорил Николай. — Триста человек не могут ошибаться. Дура твоя училка.
— Ты правда так считаешь? — вскричал Александр — и внезапно почувствовал, как внутри у него поддается и прорывается что-то неохватное, что-то яркое.
Он уткнулся лицом в плечо Николаю, и толстый ватник Николая дохнул папиросным дымом и, неожиданно, вкусной домашней едой, и Александр заплакал, и не мог остановиться, как плакал когда-то ребенком; он плакал об этой жизни, в которой никогда ничего не происходит, плакал о матери с отцом, и о Викторе Петровиче, который убил столько лет в надежде, что что-то наконец произойдет, но тщетно, потому что ничто никогда не происходило ни с кем из них; а потом, даже не поднимая головы, он понял, что и Николай плачет тоже, содрогается от тяжелых, но каких-то детский рыданий, и его срывающийся голос пробивается сквозь всхлипы откуда-то сверху:
— Веришь, нет, Сашка, я ведь… я ведь не собирался свой билет продавать, это для дочки, она у меня хворая, сильно хворая, вот я и подумал: надо бы ей послушать кого-нибудь знаменитого, великого — глядишь, поднимется, сделает шажок-другой, а там и на поправку пойдет, не зря же говорят, что музыка лечит… Киоскерша, сука, мы ее подмазать хотели, а она слушать ничего не желает, вот мы все и стоим в очереди, жена, шурин, он хоть и извращенец, но мужик душевный, поет хорошо… А эти уроды — ничего святого для них нет, последнюю надежду растопчут, а сами…