Очерк современной европейской философии
Шрифт:
Есть бытие, и есть то, что получило возвышенное название экзистенции, то есть существования (я потом буду об этом рассказывать). Это философский воляпюк, он иногда употребляет слова не совсем в их обыденном смысле, поэтому и путает читателя. Я забегу немного вперед и напишу через дефис: ex-sistentia — «экзистенция». Если разложить это слово, то обнаружится такая игра слов, которой приходится пользоваться, чтобы пояснить смысл и блокировать обыденные ассоциации в голове человека. Экзистенция не есть просто существование. Латинское ex-sisto — «выступаю» — родственно греческому ek-stasis — «выход из себя». (Что такое экстаз даже в обыденном смысле слова? Быть в экстазе — это не владеть собой.) Экзистенция есть состояние человека вне себя, или трансцендирование. Оно должно само совершаться; оно невыводимо из понятий, то есть сделать это рассудочно нельзя.
Я хочу привести пример юридических норм, законов. Закон формулируется, но у него есть одна сторона, которая в самом законе как в системе, как в совокупности общих понятий в принципе содержаться не может. В нем не может содержаться существо, понимающее закон и воспроизводящее этот закон своим усилием. Тогда современный философ скажет, что это экзистенциальная сторона закона, но возможность такого разговора об экзистенции (я сейчас не буду забегать больше вперед) задана феноменологическим методом.
Феноменологический
76
Исправлено по сравнению с первым изданием книги. Ср.: «…что феномен — это нечто, в котором сколько явления, столько и бытия (хотя, повторяю, Гуссерль минимально развернул эту сторону своей философии); феномен — это нечто, что очевидно, достоверно в том смысле, что нужно войти в непосредственный поток сознания и снять другие какие-то структуры, иерархии…» (Мамардашвили М. Очерк современной европейской философии. М.: Прогресс-Традиция; Фонд Мераба Мамардашвили, 2010. С. 213).
В феноменологическом смысле сущностями стали называться бытийные содержания достоверностей, очевидностей сознания, то есть очевидности и достоверности на феноменальном уровне сознания, к которому нужно выйти. Скажем так: я рассказывал про эпизод с Альбертиной (у Пруста), которая употребила некое слово, и Марсель по стилю этого слова решил, что Альбертину можно обнять, хотя слово никакого отношения ни к объятиям, ни к каким-либо эротическим ситуациям не имело. Тогда можно на феноменологическом языке сказать: он увидел сущность, не сущность чего-то, а сущность, увидел Wesen, вещь саму по себе.
У Гуссерля то, что я называю сейчас сущностями, одновременно называется вещами, но с одной добавкой — самими вещами. Ведь лозунг феноменологии был такой: назад, к самим вещам! От чего? Что, передо мной не вещь? И от чего я должен уйти назад, к вещи? Слово, которое сказала Альбертина (допустим, она сказала жаргонное слово «клёво!»), имеет значение. Значение не есть вещь. Допустим, услышав слово «клёво», я не обратил внимания на значение, а сделал то, что сделал Пруст, то есть заключил: раз девочка говорит это слово, значит, я могу ее обнять [77] . Этого не следовало бы из значения. Так вот, я ушел назад — к чему? Я отнесся к слову как к вещи, которая самолично представлена (это термин Гуссерля). Вещь самолична. В каком смысле самолична? Вещь, не значением прикрытая, а вещь, как она сама говорит, сама себя себе показывает помимо значения. А значения, как мы знаем, лежат на рефлексивном уровне нашего сознания, которое разворачивается в цепочку, в котором есть связи значений, то есть аргументы, ход рационально разворачиваемой, контролируемой сознанием мысли (когда я говорю, я значение контролирую словами). Я высказываю нечто, что предуготовил для высказывания. Так вот, Альбертина предуготовила для высказывания слово «клёво», а высказалось, или себя показало, или было вещью, нечто другое, некий смысл, или сущность. То есть термины «сущность», «вещь сама по себе» в феноменологии совпадают. Это сущности видения, а не сущности рассуждения, поэтому и термин Wesensschau — «видение сущности» [78] . Скажем, сущностью рассуждения было бы значение слова «клёво». А сущностью как предметом видения является вещь, о которой я говорю (это так же, как кровь приливает к щекам и говорит нам о чем-то), если на этом уровне воспринимать слова, представления.
77
Описывается частый у Пруста прием. В романе «Под сенью девушек в цвету» случающиеся при разных обстоятельствах встречи рассказчика с Альбертиной порождают слова-ключи, задающие различные образы ее сущности: «…ведя велосипед, она так разухабисто покачивала бедрами, употребляла такие площадные словечки (между прочим, я расслышал затасканное выражение „прожигать жизнь“), так громко их произносила, что, поравнявшись с ней, я отверг догадку, на какую меня навела пелерина ее подруги, и решил, что, вернее всего, это тот сорт девиц, который посещает велодромы, что это совсем еще юные любовницы велосипедистов-гонщиков. Во всяком случае, я не допус кал мысли, что это девушки порядочные. Я сразу — по одному тому, как они со смехом переглядывались, по пристальному взгляду девушки с матовыми щеками — понял, что они испорчен ны» (Пруст М. В поисках утраченного времени: Под сенью девушек в цвету / Пер. Н. М. Любимова. М.: Крус, 1992. С. 296–297).
«…Наконец меня удивило, что она употребляет наречие „вполне“ вместо „совершенно“: так, говоря об одной женщине, Альбертина сказала: „Она вполне сумасшедшая, но все-таки очень мила“, а о мужчине: „Он вполне зауряден и вполне несносен“. {…} К тому же, несмотря на то что мою душу покинула — пусть хоть на время — тоска, усмиренная воспоминанием о благовоспитанности девушки, об ее выражении: „вполне заурядный“ и о багровом виске, это же самое воспоминание будило во мне другое чувство — чувство, правда, нежное и ничуть не мучительное, близкое к братскому, но со временем могшее стать не менее опасным, ибо оно поминутно рождало бы во мне потребность поцеловать эту новую девушку, хорошие манеры, застенчивость и для меня неожиданная незанятость которой останавливали бесполезный полет моего воображения и вызывали у меня по отношению к ней умиленную благодарность» (Там же. С. 361–362).
78
Ср. с утверждением Гуссерля: «Феноменология не стремится быть чем-то иным, нежели учением о сущностях в пределах чистой интуиции; на показательным образом представляемых данностях трансцендентально чистого сознания феноменолог осуществляет следующее: он непосредственно узревает сущности и фиксирует свое созерцание понятийно, то есть терминологически. Слова, которыми он пользуется, могут происходить из общего языка, они могут быть многозначны и неопределенны в своем переменчивом смысле. Однако, как только они, оказываясь выражением актуального, совпадают с данными интуициями, они приобретают определенный, hic et nunc актуальный и ясный смысл: если опираться на такой
их смысл, их можно научно фиксировать» (Гуссерль Э. Идеи к чистой феноменологии и феноменологической философии / Пер. А. В. Михайлова. М.: Дом интеллектуальной книги, 1999. С. 141).У Мандельштама, по-моему, где-то есть рассуждение о том, что слова могут, так же как наши представления, быть самоговорящими и себя показывающими вещами, а не значениями [79] . Значения ведь живут в идеальном мире, а вещи в гуссерлевском смысле живут hic et nunc, здесь и сейчас, или в феноменальном мире. Этот феноменальный мир обладает также свойством интенциональности, то есть наше сознание интенционально, оно всегда есть предмет этого сознания, или, другими словами, сознание наше непрерывно, это непрерывный поток, в котором предметы сознания и есть сознание, а не так, что сознание — это еще что-то другое помимо предметов этого сознания, поэтому Гуссерль скажет, что всякое сознание есть сознание о предмете. Это и стало называться интенциональностью, что есть термин, заимствованный из средневековой схоластики, в которой термин «интенция» применяли частично в этом же самом смысле, похожем на феноменологический, и который Гуссерль возобновил для своих целей и задач. Давайте мы на этом феноменологию закончим, о ней можно было бы еще пару лекций прочитать, но поскольку у нас есть еще много всяких предметов, о которых надо поговорить, то, значит, в следующий раз займемся другими вещами.
79
Ср.: «Как же быть с прикреплением слова к его значению: неужели это крепостная зависимость? Ведь слово не вещь, его значимость нисколько не перевод его самого. На самом деле никогда не было так, чтобы кто-нибудь крестил вещь, называл ее придуманным именем.
Самое удобное и правильное — рассматривать слово как образ, то есть словесное представление. Этим путем устраняется вопрос о форме и содержании, будет фонетика — форма, все остальное — содержание. Устраняется и вопрос о том, что первичнее — значимость слова или его звучащая природа? Словесное представление — сложный комплекс явлений, связь, „система“. Значимость слова можно рассматривать как свечу, горящую изнутри в бумажном фонаре, и обратно, звуковое представление, так называемая фонема, может быть помещена внутри значимости, как та же самая свеча в том же самом фонаре» (Мандельштам О. О природе слова // Мандельштам О. Собр. соч.: В 3 т. М.: Терра, 1991. Т. 2. С. 255–256).
Лекция 12
В прошлый раз мы завершили обзор феноменологии, тем самым мы одновременно описали современное европейское философское течение и сделали методологическое введение в другие течения и проблемы, потому что феноменология оказалась прежде всего определенным методом, которым воспользовались разные философы в совершенно разных целях, в том числе в целях, которые не входили в замысел самой феноменологии. Иными словами, феноменология получила более широкое значение, чем то, которое придавалось ей ее создателем, настолько другое и более широкое значение, что в каком-то смысле дитя выскользнуло из рук законного отца и приобрело очертания, от которых он в ужасе отшатнулся.
Отец, то есть Гуссерль, исходил из универсалистского и рационалистического замысла, и когда он ознакомился с первыми попытками придать этому замыслу экзистенциалистское выражение, то он от него отрекся. Я имею в виду известный эпизод, который произошел между Гуссерлем и Мартином Хайдеггером, который был фактически учеником и ассистентом Гуссерля [80] . Но эпизод этот имеет, конечно, какое-то содержательное значение, говоря об особом, независимом характере нового философского течения, называемого экзистенциализмом, о том, что для него феноменология есть только метод и техника анализа, а не конечная философская позиция. Тем не менее преувеличивать этот эпизод тоже не надо по одной простой причине: как я уже говорил неоднократно, философы плохо понимают друг друга, обычно нужно довольно большое расстояние — историческое и временное, чтобы философы друг друга ассимилировали. Есть в философском труде какая-то интенсивность, которая исключает всеядность (в данном случае всеядными должны быть мы в той мере, в какой мы потребители философии).
80
Гуссерль, которому была посвящена книга Хайдеггера «Бытие и время», не принял решительной переинтерпретации феноменологического проекта. «Сохранился экземпляр книги с гуссерлевскими маргиналиями; вот, к примеру, текст одной из пометок: „Вся проблематика смещена. Эго соответствует Dasein (наличное бытие) и т. д. Тем самым все становится, благодаря некоему «глубокомыслию», темным и философски лишенным значимости“» (цит. по: Свасьян К. Феноменологическое познание: Пропедевтика и критика. Ереван: Изд-во АН Армянской ССР, 1987. С. 164).
Так вот, начнем теперь разбираться с экзистенциализмом. Экзистенциализм появляется, как и прочие явления XX века, о которых я говорил, на той временной оси современности, которую я рисовал. Первые экзистенциалистские произведения — это, например, «Психология мировоззрений» Карла Ясперса (вышла в 1919 году, писалась раньше), «Метафизический дневник» Габриэля Марселя (писался в военные годы, я имею в виду Первую мировую войну, конечно). В какой-то степени экзистенциалистские темы появились и у Ортега-и-Гассета, обычно причисляемого к философам жизни.
Но реальное интенсивное развитие экзистенциализма падает на более поздние годы — двадцатые и тридцатые годы нашего века. Особенно это развитие связано с трудами Мартина Хайдеггера; его основная работа «Бытие и время» выходит в 1927 году. Затем, параллельно с Габриэлем Марселем, идя вслед за Кьеркегором (а о том, что Кьеркегор — один из основателей, предтеч современной философии, я говорил), экзистенциальные темы и понятия в совершенно особой форме и, кстати, независимо от европейской философии (то есть независимо, скажем, от Сартра, от Хайдеггера, от Габриэля Марселя), в рамках российской религиозной философии эпохи так называемого Серебряного века развивают в России прежде всего Бердяев и Шестов.
Первые работы Жана Поля Сартра выходят в тридцатые годы (кстати, самые интересные работы). Это «Трансценденция Эго», «Эскиз теории эмоций», «Воображение». Это небольшие работы, пожалуй единственные, в которых четко проявился чудовищный философский талант Сартра. Я говорю о его таланте не потому, что этот талант отличается от других, а просто потому, что он потом его потерял, и поэтому стоит сказать, что потенциально это был фантастически одаренный философ, если одаренность в данном случае измеряется способностью тончайшего анализа, способностью к чудовищной концентрации мысли и одновременно счастливым даром стилистически ярко, афористически выражать свои мысли. Может быть, этот дар его и погубил, потому что он затем занялся литературной и политической деятельностью, и последующие его работы уже не представляют такого большого интереса. А основная его работа, которая писалась во время войны, «Бытие и ничто», в общем, резюмирует и дальше развивает ранние работы, но она как бы подавляет их своим весом. Это громадная работа, примерно восемьсот страниц — чудовищной сложности текст, — но она уже подавляет весом системы, подавляет блестящие юношеские прозрения.