Одесситы
Шрифт:
Черное, жидкое: не упасть туда, держаться за твердое.
Свет, и щебет, и голос зовет. Туда. Бежать. Лететь.
Больно. Холод: ожог. Лицо, это мамино лицо. Смотрит. Держаться за взгляд. Иначе унесет — в то, черное.
Это мама. Он — Олег. Он когда-то уже был Олегом, и мама была другая. Но так же смотрела. И где-то горело, и надо было — туда. И она отпустила стремя.
Ребенок — ее ребенок, мальчик! — смотрел на Анну взрослым и мудрым взглядом, как будто он знал больше, чем она. Не плакал, только смотрел — так, что Анне стало не по себе. Будто сомневался: та ли она? Потом, видимо, узнал: ткнулся в грудь, вяло почмокал и уснул. Как
Наутро он был уже обычный — нет, конечно, необыкновенный! — младенец с темным пушком на голове, с голубым и бессмысленным взглядом. Первенец. Олег Павлович Петров. Сильный мальчик: он сосал крепко и жадно.
Надежда Семеновна летала как на крыльях: то кормила Анну, то агукала Олегу и целовала ему розовые пяточки, то размашисто, с треском рвала старые простыни на подгузнички. Только через неделю Анна узнала, что теперь переворот, и большевики — те самые матросы с пулеметными лентами — взяли власть. Министров Временного правительства арестовали. Кого-то из них растерзали потом, или сразу растерзали? — всякое говорили. Юнкеров перебили. Расстреливают теперь кого ни попало. Надежда Семеновна, убивавшаяся, что Клавдия опять на фронте, теперь дробно крестилась: ей казалось, что места опаснее Петрограда не осталось на земле.
Дрова кончились: кафельная печка поглощала их с невероятной скоростью. Анна пеленала Олега, набросив на себя и на него пуховый платок. Неутомимая Надежда Семеновна привела здоровенного мужика, в галошах и вонючем тулупе. Он установил печку-буржуйку: пузатенького уродца с коленчатой трубой. Ее вороные бока не вязались с кружевными накидочками и занавесочками квартиры, но зато ее можно было топить газетами, а на одном журнале «Нивы» вскипятить чайник. Когда подшивки «Нивы» кончились, Надежда Семеновна взялась за книги. Раньше технические, оставшиеся от мужа. Потом — из застекленных шкафов, с золотым тиснением на корешках.
— Надежда Семеновна! Как можно жечь Флобера?
— Ах, душка, Головановы уже и до Толстого добрались, а их всего-то двое. А у нас Олеженька три дня не купаный, как можно? А вы дрова умеете рубить, Анечка? Топорик у соседей есть, а дворник куда-то делся. Смотрите, целый шкаф освободился, им же месяц топить можно, если разрубить только.
Месяц не месяц, но на неделю шкафа хватило. Потом пошли тумбочки на финтифлюшечных ножках.
— Вот Клавдюшка всегда смеялась, что у меня — как мебельная лавка, — ликовала Надежда Семеновна, — а вот и пригодилось, и в комнатах теперь попросторнее, правда?
Не говоря Анне, она потихоньку распродавала семейные ценности: золотую цепочку с медальоном, брошь с аметистом, серебряный кофейник. Оказалось, что многое можно обменять на еду, даже потертое манто купил какой-то курносый солдат за четыре буханки хлеба. Девочке надо питаться, не дай Бог пропадет молоко! Только котиковую шубку она приберегла. Не всегда ей быть бабушкой, рано или поздно надо Анечке ехать. Ей было страшно от одной мысли об этом: уедет, и малыша увезет — такого необыкновенного, чудного, умеющего уже улыбаться хитро. Как же она без них останется, если вся ее душа — в этих двоих.
Какие родители? Где эти ее родители были, когда она рожала, а мальчик шел попкой? Это свои венчальные свечи она зажгла, когда Аннины кончились, а роды все продолжались. Потому что положено: чтоб все роды горели венчальные свечи перед иконой. Это — ее девочка и ее малыш, их бы, может, и в живых не было, если б не она. Среди холодного, голодающего города — единственный, ей казалось,
круг теплого света был здесь, вокруг этих двоих: она кормит, он чмокает — кругленький, розовый. Как будто и не революция. А уедут — и будет только холод и темнота, и зачем тогда жить?Но с жестоким удовлетворением она давила эти мысли, и шубку не продавала, и собирала Олегу приданое в дорогу. На Украине, говорят, сыто, чуть не пирожные с кремом. Мальчик, ее мальчик, тут погибнуть не должен. Она обивала пороги всевозможных комитетов: ведь разрешают же кому-то выезжать из города?
Однажды она вернулась из своих странствий возбужденная.
— Анечка, детка, кажется, все устроится! Едет труппа артистов, через Москву в Киев. На гастроли. Им уже дали разрешение, и есть возможность вас включить. Я уже говорила с импресарио, такой милый, чуткий человек, все понимает. Только вам надо будет сходить к комиссару… такое сложное название, я забыла чего… за личным разрешением, он вам выдаст документ. А там уж до Одессы доберетесь.
— Надежда Семеновна, я же не артистка!
— Ах, кто сейчас об этом думает! Стадницкие говорили, что корректор «Нового слова» поехал с «шапито» дрессированным медведем. Да, не смейтесь, зашился в медвежью шкуру, его еще солдаты на вокзале танцевать заставили, но — главное — уехал! И вовремя, его на другой день арестовывать пришли. Я вам баулы соберу, чемодан тяжелый, да и занят он пока…
Она нежно взглянула в угол, где подвешен был чемодан на веревках. Там мирно спал Олег, вполне довольный своей колыбелью. Из чемодана свисал край кружевной оренбургской шали, и она поправила непорядок.
В дверь заколотили:
— Именем революции! Обыск!
Надежда Семеновна перекрестилась и пошла открывать. Вошли четверо. Один, весь в коже, с двумя револьверами, был, видимо, главный. Второй был в железнодорожной фуражке и бобровой шубе, простреленной на животе. Еще был матрос с мечтательно расширенными зрачками и почему-то мальчишка лет одиннадцати, с веселыми мышиными глазками, в кацавейке и взрослых сапогах.
— Изымаем оружие и буржуазные ценности от имени комитета городской бедноты. Предлагаю сдать добровольно.
— Господи, да у нас же ничего нет!
— А сейчас посмотрим. Мишутка, с кухни начинай, они теперь все по чайникам бриллианты прячут.
Подросток зашустрил по квартире, а главный, кожаный, допрашивал Анну:
— Вы здесь живете — на каком основании?
— Дочка она мне, артистка, вот перед гастролями попрощаться пришла, — заторопилась Надежда Семеновна.
— Хм, дворник показывает другое. Вы помолчите, мамаша, до вас дойдет своим порядком.
Мальчишка уже сжевал на кухне все повидло и хлеб, и теперь деловито рылся по шкафам. Тот, в бобрах, увязывал в узел серебряные оклады с икон. Иконы, вытряхнутые, валялись тут же на полу. На них наступали сапогами. Матрос, усмехаясь, подошел к чемодану:
— Под младенчиком оружие прячете?
Анна метнулась к сыну, но матрос уже сгреб его, как котенка, лапой с наколотыми сердцем и якорем. Мальчишка пошарил в чемодане, но матрос Анне ребенка не отдал. Он развернул малыша к свету, и Анна с ужасом увидела, как качается головка Олега: он только начинал держать голову.
— Кто ты есть перед пролетарской революцией? Буржуйский детеныш либо офицерский? Отвечай, потрошонок!
Анна сдерживала зверий вопль и желание впиться матросу в горло. Он был накокаинен, это ясно. Одно движение — и неизвестно, что он сделает с ребенком. Матерь Божья! помоги!