Один "МИГ" из тысячи
Шрифт:
После полуночи в блиндаже раздался тревожный телефонный звонок: на правом фланге послышался шум танков. Командир дивизии приказал усилить дозоры, внимательно наблюдать, огня не открывать, пока танки не подойдут вплотную. Когда же подойдут, забросать их гранатами.
Танки двигались медленно, неуклюже маневрируя в кромешной мгле. Время от времени они останавливались, и танкисты напряженно прислушивались. Мертвое молчание русских пугало их больше, чем самый сильный обстрел. Гитлеровцы не допускали и мысли о том, что Таганрог, который вчера днем так яростно обороняла авиация, сейчас почти без защиты. И вдруг из темноты донесся скрежет и скрип разворачивающихся танков — разведчики повернули на север.
Командир
— Теперь мы живем! — сказал он, обращаясь к телефонисту, сидевшему у порога с трубкой у уха. — Теперь живем!..
И через полчаса, едва посерел горизонт, на аэродроме взревели десятки моторов. 73-я авиационная дивизия начала еще один боевой день...
Невероятным напряжением всех сил наши части задержали немцев на подступах к Ростову. Генерал Клейст вынужден был снова запросить у главной квартиры фюрера подкрепления и начал перегруппировку своих частей, готовясь к новому удару: Берлин категорически требовал от него ключей столицы тихого Дона.
Ростов, израненный бомбами немецкой авиации, опоясанный валами наскоро сооруженных укреплений, оклеенный плакатами и воззваниями, приобрел фронтовой вид. По улицам проходили грузовые трамваи с пушками и боеприпасами. Проносились забрызганные грязью мотоциклисты в мягких матерчатых шлемах, проходили нестройным шагом колонны ополченцев с винтовками через плечо. На перекрестках студенты и домохозяйки строили баррикады. С вокзала один за другим уходили в тыл эшелоны, груженные заводским оборудованием, и санитарные поезда.
С Дона, мутного и сердитого, дул пронизывающий ветер. Холодное, закрытое тучами небо роняло на город хлопья мокрого снега. Как-то сразу стало сыро, тоскливо и неуютно. Люди перестали улыбаться, перестали шутить и даже разговаривали теперь негромко, словно боясь пропустить что-то особенно важное и значительное.
В один из этих серых октябрьских дней сержант Андрей Труд, приехавший по служебным делам в Ростов из села Султан-Салы, где теперь стоял полк, медленно брел по проспекту Буденного, уныло поглядывая по сторонам. Ему не приходилось раньше бывать в этом большом южном городе, но от товарищей он знал, что прежде тут жили шумно и весело. Стало досадно, что вот и сюда докатилась война. Невольно вспомнился родной Кривой Рог. Как далеко теперь до него, и приведется ли еще побывать дома! Теперь там хозяйничают фашисты. И в Киеве фашисты, и в Одессе фашисты, и под Москвой фашисты...
Андрей вздохнул — будучи по натуре человеком веселым, он не любил утруждать себя длинными рассуждениями, но что плохо, то плохо... В глубине души Труд сожалел, что родился позже своих товарищей и потому не успел научиться так же хорошо летать и драться, как они: ведь он только в 1940 году, всего за год до войны, окончил десятилетку. Хорошо им, отслужившим по пять-шесть лет в кадрах авиации, воевать с немецкими асами! А вот попробовали бы они влезть в его, Труда, шкуру...
Так, погруженный в свои думы, он брел по проспекту, машинально отшвыривая сапогом куски штукатурки и битое стекло. И вдруг рядом раздался удивительно знакомый глуховатый голос:
— Сержант! Что же это вы зазнались? Старшим положено честь отдавать.
Труд замер и вытянулся в струнку. Подняв глаза, он широко раскрыл их, зажмурился и снова открыл: не сон ли это? Перед ним стоял Покрышкин. Кожаное пальто Саши было исцарапано и изодрано, лицо заросло бородой, грязная, заскорузлая тряпка закрывала глаз, но это был он, Покрышкин, — человек, которого зачислили в список пропавших без вести. Прищурив здоровый глаз и улыбаясь своей несмелой улыбкой, которая всегда так неожиданно освещала его грубоватое, резко очерченное лицо, он разглядывал сержанта, радуясь,
что нашел своего человека: значит, и полк где-то здесь, поблизости.Ради этой встречи стоило две недели месить грязь Приазовья, драться в рукопашном бою, брести ночами наугад, ориентируясь по вспышкам выстрелов, ползать днем под пулями, тащить по проселкам тяжелый грузовик с самолетом на буксире и рисковать жизнью, разведывая путь на восток для колонны.
— Что ж ты на меня уставился? — Покрышкин еще шире улыбнулся, показывая ровные крепкие зубы. — Живой! Ей-богу, живой!
Они сели на первую попавшуюся скамейку, — Покрышкин смертельно устал, и у него подкашивались ноги. Где-то у моста через Дон стреляли зенитки, отражая очередной налет гитлеровских бомбардировщиков.
Труд все еще не мог опомниться и как завороженный глядел на Покрышкина, приоткрыв широкий рот. А Покрышкин говорил и говорил... Чувствовалось, что груз пережитого давит на него и он испытывает непреодолимую потребность сейчас же, сию минуту выложить все.
— Ну, вот... Подходим к железной дороге, — говорил он, — темнота! Колонна растянулась, машины буксуют. А немцы где-то здесь, близко: в воздухе трассирующие. Как светляки! Только и слышно: «Жик! Жик!» Двигаем вперед броневик. Постреляли— стихло. Теперь веду колонну по компасу, по расчету времени...
— Вроде как слепым полетом, в общем, — не утерпел Труд.
— Вот именно... Припоминаю: сейчас будет ветрозащитная посадка, а за ней дорога. Наверняка сейчас нам преподнесут сюрприз... Шлю двух бойцов в разведку. Ползали они, ползали, возвращаются: «Все тихо». Поехали... А на сердце у меня все-таки кошки скребут. Не может быть, чтобы немцы не воспользовались таким удобным рубежом! Так и есть! Ка-ак полоснут из посадки, — ночь мне днем показалась... Смотрю, у нас уже три машины горят... Крики, стоны, стрельба. «Ну, ладно, — думаю, — сочтемся! Дайте только мне «МИГа» оседлать! Сворачиваем в сторону, кое-как по пашне, по проселку, по кочкам...
Лицо Покрышкина искривила судорога, и Андрею сразу бросилось в глаза: как он постарел за эти две недели! Саша положил голову на огрубевшие ладони и глухо продолжал:
— Пока жив буду, не смогу забыть... Ты пойми: я же летчик, — соколами нас называют, черт бы меня побрал, а тут... хуже зайца! Как крыса... Только бы в щель проскочить!
— Успокойся, Саша, — встревоженно сказал Труд. — Ну, ведь кончилось же все это, кончилось!
— Нет, не кончилось, — упрямо возразил Покрышкин, стукнул кулаком по скамейке. — Не кончилось, а только начинается! Вот — жжет мне душу, воротит. Стыд горит во мне, — пойми ты... Куда зашли! Ты только посмотри, куда зашли: к Дону, к Кавказу прижали нас... Вы ведь ни черта не видели из того, что мне пришлось повидать: с воздуха-то вся земля одинакова. А ты пройди-ка по ней пешком, отмерь-ка вот эти километры, да погляди то, что я повидал. Это не в газетах читать: там немцы сожгли деревню, там старика танками разорвали, там ребенка повесили. А я... я же все это своими глазами...
В его сухом, воспаленном глазу заиграл недобрый огонек, и Андрею на мгновение даже стало страшно, но Покрышкин вдруг улыбнулся и как-то буднично заметил:
— Ну ладно. Тебе же все равно пока этого не понять. Верно?
Он задумался, с минуту помолчал. Потом тихо сказал, как бы беседуя с самим собой:
— Вот здесь, пока брел от Запорожья, я и понял, что значит стать солдатом. Теперь я сам солдат, настоящий, не поддельный, девяносто шестой пробы. Ты говоришь, кончились мои мученья? Чепуха! Только начинаются. Я теперь все время это буду повторять... Пойми, победу мы выстрадаем, вымучим, она так просто нам не дастся, пойми это, дорогой Андрей! Мы трудные люди, — слишком добрые души у нас были до войны. Нас надо разозлить, распалить — вот тогда нам, как солдатам, цены не будет.