Один над нами рок
Шрифт:
А ты, курва, своей ложью пытаешься нас с этого пути столкнуть…”
“Да не лжец я”,- сказал Дантес, точно так же, как раньше говорил, что не француз.
“Не лжец – тогда гони грамоту предка и письма родни!” – твердо гнули мы свою линию.
Дантес не выдержал, даже, можно сказать, заплакал. Не в голос, правда, а одной-единственной слезой. Нас это нисколько не размягчило, Москва, как известно, слезам не верит, но когда эта одинокая из угла глаза вдруг вытекла и, петляя, как заяц, побежала по щеке, мы угомонились и стали за ней следить.
Он ее не вытирал, не желая показывать нам, что знает о ней, он дал ей высохнуть, после
Ввиду таких обстоятельств семье Дантеса пришлось сжечь в железной печке-буржуйке и грамоту, выданную царем, и чековые книжки императорского банка. Письма родственников из Италии тогда не сжигали: большевики тех времен мечтали о мировой революции и к загранице относились с симпатией.
Но, слегка постарев, большевики переменили акценты: к именитым в прошлом людям стали относиться терпимо, иногда даже с почтением, зато возненавидели заграницу. Настолько, что за одно письмо из
Африки, даже от безработного трубочиста, могли посадить в тюрьму, а из Европы или заокеанской Америки – расстрелять на месте. С конфискацией имущества. Пришлось сжечь и итальянские письма. К этому времени жить стало лучше и веселей: письма горели уже не в буржуйках, а в добротных, кирпичной кладки печках.
“Даже фотографии предка в нее бросили,- заключил свой рассказ
Дантес.- Потому что на всех – он в шляпе. И, если всмотреться, в хорошей, дорогой. За такую шляпу на предке потомкам полагалась ссылка в Сибирь. Вы бы оставили такую фотографию?”
Мы сказали: “Прямо б на стенку повесили! Да мы б не просто сожгли, а предварительно мелко изорвали на почти микроскопические клочки”.
“Мои родители разорвали еще мельче”,- признался Дантес.
“И наши – еще мельче”,- сказали мы.
Пушкин сказал: “Я догадывался, что доказательств у него нет. А значит, и сомнений в том, что он все выдумал, фактически быть не может. Однако они у меня есть. И хотя не фактические, все ж рубить сплеча погодим, надо разобраться. Такую скрупулезность мне подсказывает интуиция, а с ней ухо надо держать востро: она и обманет, не дорого возьмет, но в другой раз за мановение ока такую правду раскроет, до какой умом не докопаешься и за сто лет. Сейчас она мне говорит: разберись с Дантесом поглубже. Так что давайте, ребята, разберитесь с ним поглубже”.
Возвращаясь обратно, мы гадали: с какой стороны это поглубже надо произвести? Умница Вяземский сказал: “Заметили, как Дантес на нас зыркнул, когда мы в адрес итальянцев кое о чем намекнули?
Надо его протестировать и на отношение к французам. Пооскорбляв в его присутствии и тех и других, мы увидим, оскорбления в чей адрес вызывают у него большее желание дать в морду”.
Мы заметили: “Может, он такой интернационалист, что и за папуаса перережет глотку?”
“Держи карман шире”,- сказал Вяземский.
Насчет папуасов возник спор. Некоторые утверждали, что чувство меры должно быть во всем, даже в интернационализме. Если и папуасов нельзя покритиковать за их многовековую
отсталость, то на какой прогресс человечества можно рассчитывать? Одними комплиментами общество развиваться не может.Другие же говорили: “Если уж критиковать, то надо начинать не с папуасов, а с англичан, которые пытались задушить свободу еще только зарождающихся Соединенных Штатов Америки”.
На следующее утро мы вошли в кабинет Дантеса почти всем цехом.
Впереди, конечно, был Вяземский, он обмахивался газетой, будто ему жарко. В цехе действительно было жарко, но можно было бы обмахиваться чем-нибудь другим, например, ладонью, он же обмахивался газетой, так было задумано. Газета была непростая. И когда Дантес, как обычно, спросил, увеличились ли шансы на освобождение Пушкина, Вяземский сразу же умело перевел разговор именно на газету. “Бессмысленно заботиться о судьбе отдельной личности, когда над миром нависла глобальнейшая из опасностей, сказал он и, перестав обмахиваться газетой, потряс ею в воздухе.- Читали ль вы?”
Все с заученной нестройностью стали говорить, что да, как же, читали, еще бы, ужасная неприятность и действительно глобальнейшая. Только Дантес сказал: “Не, не читал. А чё случилось?”
“А то,- сказал Вяземский мрачно и веско,- что эти проклятые французы развернули новый виток гонки вооружений. Взорвали на своем острове очередную атомную бомбу. Вот суки, не правда ли?”
Все мы вперили взоры в Дантеса.
“Безобразие, да и только,- отозвался тот, но нельзя сказать, чтоб очень от души.- Куда ООН смотрит?”
“Да ведь под землей же! – провокационно встали на защиту французов некоторые.- От такого взрыва никакой пыли, радиации кот наплакал… Почти безвредный взрыв”.
Но Дантес на провокацию не поддался, сказал: все равно плохо, радиация под землей не останется, просочится в океан, будем есть рыбу, светящуюся, как голова младенца Иисуса…
Тогда мы перешли ко второй части испытания. “Подумаешь, немного поболеем,- сказали те, кому было положено это сказать.- Гораздо опаснее для человечества то, что творят итальянцы: правительства меняют по три раза на дню, Джордано Бруно сожгли, а с сицилийской мафией справиться не могут, на это у них кишка тонка. А между тем весь мир от этой мафии стонет…”
Дантес принял вид отчужденный. Его кабинет был набит нами битком, но он как-то умудрялся смотреть мимо всех.
“Эта нация вообще изнеженная и хилая,- продолжали провокацию те, кому было назначено ее продолжать.- В войну наши как лупанут могучим кулаком пехоты, враг бежит. Но немцы со второго удара могучего кулака задавали деру, а макаронники – с первого.
Хлипкие на редкость. И трусы, каких мало: в крещенские морозы мочились, не расстегивая ширинку, боялись отморозить…”
У Дантеса желваки заходили на скулах еще при словах: эта нация.
Услышав: макаронники, он побагровел. Когда же прозвучали обвинения в боязни отморозить член, он уже не смог себя сдержать. Боже, как он стал орать! И что! Русские-де и лежебоки, и дикари, они еще беспробудно дрыхли, когда итальянцы, являясь древними римлянами, всю Европу держали в кулаке… Еще позавчера он отказывался хулить русских, сегодня же буквально втаптывал их в грязь. “Вы еще подтираться не научились,- орал,- а у нас уже был самый лучший в мире цирк! Мы и сейчас могли б кого угодно свернуть в бараний рог, да не хотим, потому что стали в высшей степени интеллигентными – настолько, что простой рабочий у нас может запросто затянуть в троллейбусе какую-нибудь арию Фигаро, с которой у вас не каждый заслуженный артист справляется.