Один в Берлине
Шрифт:
Комиссар Лауб — он прекрасно видел, что она лжет, что эта женщина совершенно не способна на поступки, которые якобы совершала, — комиссар Лауб мог сколько угодно кричать, грозить, мучить: она никакой другой протокол не подписывала, от своих показаний не отказывалась, пусть даже он десять раз доказывал ей, что они не могут быть правдой. Лауб перекрутил винт и был бессилен. Очутившись после такого допроса в подвале, Анна испытывала облегчение, словно искупила часть своей вины, словно теперь Отто может быть чуточку ею доволен. И в ней крепла мысль, что, взяв всю вину на себя, она, может статься, спасет жизнь
По обычаям гестаповского застенка, убрать из Анниной камеры труп Берты не спешили. Возможно, опять-таки по разгильдяйству, а возможно, и нарочно, чтобы помучить, — так или иначе, покойница уже третий день лежала в камере, наполненной отвратительным сладковатым запахом; как вдруг дверь отперли и втолкнули через порог именно ту, с кем Анна так боялась повстречаться.
Трудель Хергезель шагнула в камеру. Она почти ничего не видела, была до смерти измучена, а страх за так и не очнувшегося Карли, с которым ее только что грубо разлучили, едва не лишал ее рассудка. Она тихонько вскрикнула от испуга, почуяв в камере омерзительный запах тлена, увидев на нарах покойницу, уже в пятнах, распухшую.
— Не могу больше, — простонала Трудель, и Анна Квангель едва уберегла жертву своего предательства от падения.
— Трудель! — прошептала она в ухо полубесчувственной женщины. — Трудель, ты сможешь простить меня? Я упомянула твое имя, ты же была невестой Оттика. А потом он мучил меня, пока не вытянул все. Сама не пойму как. Трудель, не смотри на меня таким взглядом, прошу тебя! Ох, Трудель, ты ведь ждала ребенка? Я и это разрушила?
Между тем Трудель Хергезель высвободилась из рук Анны, прислонилась к окованной железом двери и, бледная как мел, смотрела на пожилую женщину у противоположной стены камеры.
— Так это была ты, мама? Ты это сделала? — И вдруг с неожиданной горячностью: — Ах, не до себя мне сейчас! Они ужасно избили Карли, не знаю, придет ли он в сознание. Может, уже умер.
Из глаз у нее хлынули слезы, и она воскликнула:
— И мне нельзя к нему! Я ничего не знаю, наверно, буду сидеть здесь день за днем и ничего не услышу. Может быть, он умрет и будет давно похоронен, а для меня по-прежнему жив. И ребенка от него у меня не будет — как же я вдруг обнищала! Еще неделю-другую назад, до встречи с папой, я имела все и была счастлива! А теперь у меня нет ничего. Ничего! Ах, мама… — Неожиданно она добавила: — Но выкидыш случился не по твоей вине, мама. Он случился еще до всех этих событий.
Внезапно Трудель Хергезель, пошатываясь, бросилась через камеру, припала головой к груди Анны и всхлипнула:
— Ах, мама, как же я теперь несчастна! Пожалуйста, скажи мне, что Карли останется жив!
Анна Квангель поцеловала ее и прошептала:
— Он будет жить, Трудель, и ты тоже! Вы ведь не сделали ничего дурного!
Некоторое время они молча обнимали друг друга. Покоились во взаимной любви, и в каждой вновь затеплилась искорка надежды.
Потом Трудель покачала головой:
— Нет, нам тоже не уцелеть. Слишком много они разузнали. Ты верно говоришь: вообще-то мы ничего дурного не сделали. Карли хранил чужой чемодан, не зная, что в нем, а я по просьбе папы подложила открытку. Но они твердят, что это государственная измена и что нам не сносить головы.
— Наверняка так говорил этот ужасный Лауб!
—
Не знаю, как его зовут, да и не хочу знать. Какая разница? Они же все такие! И в здешней конторе тоже все такие, одним миром мазаны. Хотя, может, оно и неплохо — долгие годы сидеть в одной тюрьме…— Долгие годы их власть уже не продержится, Трудель!
— Кто знает? Ведь чего они только не вытворяли с евреями и другими народами — совершенно безнаказанно! Ты правда веришь, мама, что Бог есть?
— Да, Трудель, верю. Отто никогда не разрешал, но это мой единственный секрет от него — я до сих пор верю в Бога.
— А вот я никогда толком в него не верила. Но хорошо бы он существовал, ведь тогда бы я знала, что после смерти мы с Карли будем вместе!
— Да, Трудель, будете. Понимаешь, Отто тоже в Бога не верит. Дескать, он знает: вместе с этой жизнью все кончится. А вот я знаю, после нашей смерти мы непременно будем вместе, во веки веков. Я уверена, Трудель!
Трудель глянула на нары с неподвижным телом, опять испугалась.
— Какой ужасный вид у нее, у этой женщины! Страшно смотреть — трупные пятна, все тело раздулось! Не хотелось бы мне вот так лежать, мама!
— Она уже третий день так лежит, Трудель, они ее не уносят. Когда умерла, она выглядела красиво, такая спокойная, умиротворенная, торжественная. Теперь душа ее улетела, теперь здесь только гниющая плоть.
— Пусть ее унесут! Не могу я на нее смотреть! Не могу дышать этой вонью!
Анна Квангель не успела ее остановить, Трудель устремилась к двери. Забарабанила кулаками по железу, закричала:
— Откройте! Откройте немедленно! Послушайте!
Вот это зря, шуметь запрещалось, собственно, запрещалось даже разговаривать.
Анна Квангель подбежала к Трудель, схватила за руки, оттащила от двери, испуганно шепча:
— Не делай этого, Трудель! Это запрещено! Ведь заявятся и только изобьют тебя!
Но было уже поздно. Замок щелкнул, в камеру, размахивая резиновой дубинкой, ворвался высоченный эсэсовец.
— Вы чего тут разорались, шлюхи? — рявкнул он. — Чего раскомандовались, грязное отродье?
Женщины испуганно смотрели на него из угла камеры.
Он к ним не приблизился, бить не стал. Опустил дубинку и буркнул:
— Вонища тут, как в мертвецкой! Давно она тут лежит?
Парень был совсем молоденький, лицо у него побелело.
— Третий день, — ответила Анна. — Пожалуйста, пусть покойницу уберут из камеры! Здесь вправду нечем дышать!
Эсэсовец что-то пробормотал и вышел. Но дверь не запер, только притворил ее.
Обе на цыпочках подкрались к двери, приоткрыли ее немного пошире, совсем чуточку, и сквозь щелку, словно бальзам, вдыхали провонявший дезинфекцией и уборной воздух коридора.
Снова завидев эсэсовца, они отошли в глубь камеры.
— Так! — сказал он, в руках у него была записка. — Ну-ка, взялись! Ты, старуха, за ноги, а ты, молодка, за голову. Живо! Небось хватит силенок нести этакий скелет?!
При всей грубости говорил он едва ли не добродушно, да и нести помог.
Они миновали длинный коридор, потом за ними заперли решетчатую дверь, сопровождающий предъявил часовому записку, и они стали спускаться по бесконечной каменной лестнице. В лицо пахнуло сыростью, электрические лампочки горели тускло.