Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Однажды мы встретились (сборник)
Шрифт:

Нас все это восхищало. Меня больше девушки, его — старик.

— Осколок! — говорил он, значительно поднимая палец. — Небось зимой хоть и булочки не берет, а гардеробщику на чай, получая свою рванину, кидает гривенник. Пари?

Жаль, что я не принял это пари, что так ни разу и не повидал старика зимой, не узнал, кто он и за что так любят его продавщицы. Теперь и не узнаю, а в свое время, пожалуй, мог бы.

Мог бы, но мы были еще в том возрасте, когда все так легко откладывается на потом, до какой-то другой, правильной и праведной жизни, а она все не наступает, и по утрам в голове у нас частенько звенело куда громче, чем в кармане. Тогда направлялись мы не в «Молочную», а в маленький полуподвальный буфет на Бронной. Все было здесь ускоренно-упрощенно, навстояк, но кефир

лечил наши головы, а свежие пирожки с капустой утоляли голод за минимальную цену. И здесь почему-то проще было заговорить с девушками. Многие из них были в таких же морковных халатиках, но задорней и откровенней поглядывали по сторонам и не пытались делать книксен. Мы, правда, и тут лишь зубоскалили с ними слегка, за недосугом откладывая более решительные меры на потом, до другой жизни.

А после лекций — верандочка у кинотеатра «Россия», легкое вино, градусов которого мы совершенно не ощущали. Прилежный читатель толстовских трактатов, он, следом за классиком, делил свой день на пять «трудовых упряжек», и последнюю, заключающую в себе «труд человеческого общения», ценил так высоко, что с ним нигде нельзя было говорить, не напрягая извилин, а это напряжение прекрасно гасит алкоголь.

Славные были места!

Ни одного из них уже нет и в помине. Весь этот квартал кривостенных двух- и трехэтажек пожертвован Моссоветом под сквер. Сквер как сквер: кусты, деревья. Когда-нибудь они разрастутся, дымка чужой юности и непонятной мне грусти овеет коротенькие эти аллеи… Да и вообще это, наверное, мудрое было решенье — должна же какая-то зелень поглощать рев и вонь взрывоподобно размножившегося автостада! Но каждый раз в этом сквере мне делалось так пустынно и зябко, так отовсюду продуваемо и одиноко, что, бывая в Москве, я стал обходить его стороной.

Но я все тороплюсь, забегаю вперед… В тот вечер все эти наши места и разговоры, вся дружба и временами вражда (ибо не бывает постоянной дружбы без временной вражды) — все было еще впереди. Под тем золотым закатом все только начиналось, проклевывалось. Это там, на веранде, было, возможно, сказано то самое важное, что сразу позволило нам отличить друг друга и подружиться на два долгих десятилетия. Наверное, было, но я не помню. Так странно.

— Чудак! — сказал бы он. — Да что ж тут странного? Ведь мы…

И началась бы одна из его лекций — они так и сыпались из него, будто горох из мешка! — о том, что в моменты всех наиболее важных решений и действий природа, как правило, отключает наш разум, вверяя нас более древним силам, которые мы лишь по неведению называем судьбой. Вот мы ничего потом и не помним.

— Вот так! — сказал бы он. — А то: странно. Возлюбили словечко… А что значит «странно»? Это, старички, не объяснение, а бессмыслица, пустота.

Он был строг и справедлив, не любя это пустое слово, которое я так и не сумел разлюбить, что тоже, конечно, странно.

А в тот вечер…

Помню, закатное солнце било ему прямо в лицо, отчего морщины на лбу казались особенно глубокими, резкими. В темных стеклах очков покачивались у него изогнутые дома и пробегали, криво вытягиваясь, автомобили. Сидел он в любимой позе — поставив локоть на стол и поглаживая указательным пальцем вытянутую, слегка пористую картофелину носа, говорил похмыкивая.

Помню фиолетового оттенка тень, все удлинявшуюся, как бы всплывавшую с жарких мостовых, карабкавшуюся с этажа на этаж, стирая с них самоварную позолоту заката. Самоварную не в смысле фальши, а очень такую теплую, домашнюю, без чрезмерности парадного блеска. Помню, как тень эта, восходя и густея, не скрадывала, а обнажала невидимые раньше пятна и трещины поношенных фасадов.

Вообще все, что было вокруг нас, помню настолько ярко, что мне иногда кажется, будто я и сам был где-то в стороне от нашего столика. Прекрасно вижу его немного сверху и сбоку: три молодые шевелюры, его наморщенный и ярко высвеченный закатом лоб, блеск оранжевого луча в зеленоватом стекле…

Так, похоже, со стороны я и смотрел тогда, не слыша ни слова, и счастлив был как бы со стороны, подобно бабушке, до слез умиленной одним лишь видом внучка, сидящего рядом

с большими. Да они и были большими — наши несомненные институтские таланты, само общество которых как-то выделяло и меня из обширной толпы прочих. Это, поди, душу мою и грело, это ее и успокаивало.

Но ясно ведь вместе с тем помню: о чем-то мы спорили, довольно яростно. Вот только: о чем был спор?.. А потом он что-то рассказывал, я даже отдельные фразы повторял про себя, пытаясь запомнить. Но — что за фразы, о чем?.. И почему тот я, который наблюдал за всем со стороны, помнит так много, а споривший за столом — все начисто позабыл?

Да и мог ли я уже тогда, ощущать в свой самый счастливый вечер, подобное раздвоение, то есть нечто довольно болезненное? Нет, пожалуй, вряд ли… Это опять-таки не моя, а его была любимая тема — о неистребимой нашей двойственности, о том, что мы никогда не можем избавиться от веры в то, во что совершенно не верим, и всегда сохраняем готовность поклониться тому, что яростно отвергаем. Мне это долго казалось чудовищным вздором, я спорил до хрипоты, и даже ссылки на Монтеня не усмиряли меня. Так что раздвоение это произошло вероятней уже потом, в памяти. Вот только — как это проверить? Ведь прошлое еще и потому невосстановимо для нас, что из того сложного сплава разных идей и людей, которым становимся мы к сорока, невозможно уже выделить химически чистую первооснову нашего двадцатилетнего «я».

И все-таки — о чем мы тогда говорили? Не о Монтене ли, кстати, его любимом? Монтеня мы и сами, разумеется, должны были знать, но где ты возьмешь его в наших медвежьих краях, да и кто же читает положенное по программе? Я прочел «Опыты» лет на пять позже, испытав при этом почти что разочарование. Не могу объяснить почему, но когда он, прерывая наши споры, возглашал: «Стой, старички! Не надо вставать на ходули — и на ходулях ножками двигать придется, ножками!» — это казалось мне мудрей и парадоксальней, чем подобная же фраза, мелькнувшая потом у великого философа.

Чуть не целое десятилетие я открывал умные книги в основном вслед за ним, после его рассказов. И мысли знаменитых авторов не то что мельчали при этом, нет, но как-то чужели, как чужеет вдруг вещь, от долгого хранения не пахнущая уже родным человеком. Мы и не думаем о ее запахе, просто разворачиваем однажды, — а это уже и то, да не то.

А может, он рассказывал тогда о подруге? Он был самым старшим из нас, уже за тридцать, и у него, естественно, была жена, дети… Но кроме них была и подруга. Подвыпив, он начинал: «А вот, старички, моя подруга…» И еще — о великих писателях, у которых тоже были не жены, а подруги жизни. Он знал о них подозрительно много, и теперь, задним числом, я понимаю, что это совесть его была неспокойна, постоянно ища оправданий в чужой жизни.

Но это опять-таки сейчас, а тогда рассказы о подруге были для меня вестью из еще не освоенной и потому особо прекрасной области жизни, вроде того, как самыми умными всегда кажутся еще не прочитанные книги.

Помню, как-то весной, сидючи под конец сессии без копья…

Мы жили в институте небольшой коммункой — только это и позволяло ему благополучно дотягивать до отъезда, ибо по примеру любимого философа он охотно предоставлял другим заботиться о своем благополучии и хозяйничать в кошельке. Увы, без родового замка и штатного управляющего теория срабатывала как-то не так. Настолько не так, что даже умение проживать в день всего полтинник не всегда выручало, так как полтинника иной раз и не было.

Вообще-то вне института он был слесарем-инструментальщиком и совсем неплохо зарабатывал, но были дети, родичи, вечные долги, внезапные поездки, теория…

Все мы, впрочем, великими финансистами не были, общий кошелек тоже пустел досрочно, и в критическое такое вот утро, спустившись на вахту, я обнаружил внезапный перевод от его подруги. Как я обрадовался! Нет, не деньгам. Мы б выкрутились, я должен был кое-что получить, под это можно было занять… Но какая интуиция! Он ничего ей не писал, не ждал, они даже в ссоре, кажется, были, а она сама за тысячу верст почувствовала беду, и как, главное, вовремя! Нет, но бывает же такая любовь и настоящие ангелы-хранительницы ненадежного нашего брата!

Поделиться с друзьями: