Однажды в Бишкеке
Шрифт:
Моя мама купила у себя на работе через профсоюз детский театральный абонемент, и нас с Джейн ожидали на зимних каникулах почти ежедневные походы в ТЮЗ. Джейн обожала театр, причем буквально, начиная с вешалки и выдачи напрокат уже тогда казавшегося антикварным театрального бинокля. Меня детские спектакли обескураживали гендерным сбоем — там тетеньки играли мальчиков, и сопереживать действию было непросто. Но мне нравились в театре сцена, праздничность и то, что мы пришли туда вместе с Джейн.
Дедушка Илья уже начал провожать Старый год кальвадосом и сигарой. Утонув в своем кресле, он углубился в книгу. Переход в режим
— Этот ваш доктор Фауст идиот! — рявкнул дедушка, захлопывая книгу. — Вместе со своим Гете! Уж к девятнадцатому веку можно было осознать, что в начале было не слово или, не приведи Господь, дело, а — музыка! Вы-то хоть понимаете, дети, что мир был создан не словом, а интонацией?
Мы с Джейн активно закивали головами.
— Потому что в начале вообще ни черта, кроме музыки, не было. Это же очевидно! Физика демонстрирует нам все меньше и меньше материи. От прочных греческих атомов остался резерфордовский бублик, а квантовая механика скоро оставит от этого бублика только дырку. Какие-то частицы, некоторые без массы даже, летают, а приглядишься — они, вообще-то, волны. А откуда волны? Видно, кто-то ударил по струнам…
Дедушка задумался, потом повернулся ко мне:
— Печальные новости, юный друг. Заболела моя сестра. Завтра мы с Джейн уезжаем в Чернобыль.
И Джейн, знавшая про отъезд, но, видимо, давшая слово не говорить мне об этом до того, как дедушка объявит сам, бросилась мне на шею и обвила ее руками:
— Мы вернемся через две недели! Правда, дедушка Илья? Мартын, я напишу тебе письмо!
Она не написала мне письма. И они не вернулись через две недели. Я звонил каждый день. По телефону и в дверь. Целый месяц. Семнадцатого февраля, когда я пришел, дверь была открыта настежь. Я вбежал в квартиру. Она была почти совсем пустой, вся мебель исчезла. Два дюжих мужика со страшным матом поднимали на ремнях пианино. Возле окна стояла тетка в сером платке. «Где Женя? Где дедушка Илья?» — хотел крикнуть я, но голоса не было, рот кривило. Тетка в сером платке выпроводила меня на лестницу:
— Они уехали. Навсегда.
Навсегда означало вечность. Бесконечную вечность. Я дошел до нашего пруда, ступил на лед и увидел вмерзшую в него рыбу. Лед был толстый. Я двинулся дальше, к середине, и через несколько шагов провалился. Там было не глубоко, мне по горло. Ломая края полыньи, я выкарабкался и, в чавкающих водой валенках, побежал домой. Висевшим у меня на груди ключом я отпер дверь, вошел, скинул валенки, пальто, штаны, нашел в ящике кухонного стола ножницы, вернулся в комнату, вынул из розетки идущий к торшеру провод и отрезал его. Теми же ножницами я зачистил свободный конец и намотал его себе на левую руку. Мой папа, радиоинженер, рассказывал, что работать левой рукой опаснее, чем правой, потому что, если ударит током, заряд быстрее достигнет сердца.
От собственных воспоминаний у меня индуцировался такой электрический заряд, что пришлось накатить еще двести, чтобы его нейтрализовать. Уравновесив психику, я принял решение поехать в «Терпсихору». Я попросил счет и вытащил телефон, чтобы заказать Фарида и страсть моих чресел, Залину. Но не успел: на меня набросились сзади. Я схватил вцепившуюся в меня кисть двумя руками, соскользнул со стула, нашел коленом
опору на полу и рывком перебросил нападавшего через себя. Он растянулся на моем столе, порушив посуду и закуски. Я приставил ему локоть к адамову яблоку и увидел его лицо. Господи Иисусе! Какой ужас! Какая чудовищная неловкость! Распластанный на ресторанном столике, передо мной конвульсивно дрыгался преподаватель Славянского университета Ефим Моисеевич Карцев. Мы познакомились лет сколько-то назад в Иерусалиме. Он был на моей лекции о поколении израильских поэтов-«кнаанистов», которые считали себя не просто какими-то там евреями, а культурными потомками древнего Ханаана. Судя по всему, моя лекция Карцеву запомнилась, потому что, как только, расшибаясь в извинениях, я помог ему подняться на ноги, и мы начали вместе очищать его пиджак от айрана и сацебели, Ефим Моисеевич ершисто заявил: «Все-таки этот ваш Ратош — не более чем эпигон Александра Блока! Мартын, вы знакомы с моей женой? Познакомьтесь!»Ефиму Моисеевичу Карцеву лет шестьдесят, его жене Кате слегка за двадцать. Неравный брак профессора и студентки. У этого брака извращенный вкус вот этого соленого арбуза, которым мы закусываем водку, сидя в тесной гостиной их убогой квартирки. Такой несчастной, унылой советской квартирки, вырваться из которой можно, только развив первую космическую скорость.
— О, если бы я только мог хотя отчасти… — тестирует Карцев.
— Я написал бы восемь строк о свойствах страсти, — отвечаю я.
— Это тост! — радуется Карцев. Мы опрокидываем рюмки и отправляем вслед алкоголю сладко-соленую мякоть арбуза. За тостом — новый тест:
— Пора вам знать, я тоже современник…
— Я человек эпохи Москвошвея!
И снова тост. И снова тест:
— Если душа родилась крылатой…
— Что ей хоромы и что ей хаты!
Мы опять пьем, опять развратный вкус этого соленого арбуза. Ефим Моисеевич не ведает, что успешная верификация общего культурного пространства не удержит меня от безнравственного поступка, а его не защитит от супружеской измены. Иногда мне дается заглянуть в недалекое будущее. Сейчас я знаю наверняка: скоро профессор извинится и пойдет вон в ту комнату прилечь ненадолго. А мы с Катей уже обо всем договорились. Глазами. И больше стараемся ими не встречаться, потому что, едва коснувшись, волны наших желаний резонируют. У нее вспыхивает лицо; у меня начинает предательски громко колотиться сердце.
Карцев все никак не угомонится:
— Измучась всем, я умереть хочу!
— As to behold desert a beggar born! [70] — подло продолжаю я по-английски.
— Да-да, — мямлит Карцев, тускнея. — Английский язык… Жаль мне, жаль, что не овладел… Завидую вам, молодым…
И вдруг ни с того ни с сего — хрясть кулаком по столу: «За русскую литературу!»
Не успела последняя пантуфля профессора скрыться за дверью спальни, как горячая, влажная ладошка прожгла меня сквозь джинсы. «Прямо здесь?» — спросил я глазами. «Нет, вон там», — тоже глазами показала Катя.
70
Тоска смотреть, как мается бедняк (англ., пер. Б. Пастернака).
Ефим Моисеевич Карцев возникнет передо мной снова в тот момент, когда, перебрав на застекленном рабочем балкончике всю дозволенную сопроматом геометрию, мы с Катей предпочтем для финишного крещендо такую позицию, что вползшему на кухню профессору откроется в окне только мое лицо. Жопу своей жены он увидит предположительно через один-два шага.
Одна женщина в Америке сумела поднять двухсоттонный грузовик, когда ее жизни угрожала опасность. В экстремальных ситуациях человеческий организм обнаруживает сверхъестественные способности. Локтем я выбиваю стекло и выпрыгиваю наружу. С пятого этажа.