Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Однажды в Бишкеке
Шрифт:

— Ну вот, еще полчаса любви и войны наваяли, — Юппи откинулся в кресле. — Титры без меня доделают.

Мы позвали девчонок, которые утекли на улицу и зацепились языками, обсуждая туфельки, и вчетвером отсмотрели «Сергей и Сауле» от начала до конца.

— What do you say, guys? [79] — спросил Юппи тревожно и засопел, уставившись в пространство поверх наших голов.

— Мне кажется, получилось, — сказал я.

— Ты правда так думаешь? — воодушевился Юппи.

79

Что скажете, парни? (англ.). — Прим. ред.

— Конечно! В нем есть всё, что нужно: несчастные влюбленные; конфликт детей и родителей; чувство долга, подчиняющего страсть; ужасная, но красивая война; напряженное ожидание: жив или мертв, любовь, побеждающая

смерть, и — хэппи-энд.

— They should have died! [80] — произнесла Джумагюль замогильным голосом, и мы все нервно рассмеялись.

— Прощание перед армией потрясно получилось, — вздохнула Наташка. — Я прямо сама чуть не заплакала. А они ведь даже не актеры.

80

Они должны были умереть! (англ.). — Прим. ред.

— But the camera loves them [81] , — заметила Джумагюль.

— На Юге камера любит всех, — объяснил я.

— It’s a shame it will never get an «Oscar» because it’s too short [82] , — посетовала Джумагюль.

У каждого демиурга есть две стороны души: мелочная и широкая. Упоенный комплиментами Юппи продемонстрировал себя с широкой:

— Да черт с ним, с «Оскаром»! Мне лишь бы людям понравилось.

Дома, то есть в резиденции, Юппи поплыл. Борясь на протяжении трех дней с усталостью, мы все так себя понакручивали, что едва ли смогли бы уснуть, и Наташка предложила собраться в ее номере, чтобы выпить и поболтать. Выпив виски, Юппи притих, и мы не сразу заметили, что он сотрясается от беззвучных рыданий. Мы испугались, бросились утешать и успокаивать, гладить и подбадривать, веселить и развлекать, пока он, наконец, не улыбнулся. Юппи отер слезы и сказал: «Я хочу рассказать вам свою жизнь. Не бойтесь, не всю. Так, пару историй».

81

Но камера их любит (англ.). — Прим. ред.

82

Стыд-позор, что он никогда не получит «Оскар», потому что слишком короткий (англ.). — Прим. ред.

Бывают моменты, когда человеку совершенно необходимо рассказать кому-нибудь свою жизнь. Не выплакать, не излить и не выговориться, но именно рассказать. Это абсолютно не похоже на то, что рождается на кушетке психоаналитика. Там пациенту разрешают нести бессюжетную ахинею. Но я не стану сейчас отвлекаться на критику лженауки, придуманной венским евреем, который был начисто лишен чувства юмора и колбасился на кокаине, вследствие чего и наука у него вышла похожей на русский Серебряный век — разгульной и фантастической.

Рассказывать свою жизнь люди начинают, когда их шибает сомнением: а есть ли в этой жизни смысл? И поскольку никакого особого смысла в жизни, конечно же, нет, люди сочиняют по ее мотивам историю, чтобы, когда прозвучит: «Время истекло, сдавайте ваши сочинения!» — было что предъявить. Потому что даже самые закоренелые монотеисты не могут избежать антропоморфного внутривиденья, и даже им Вседержитель часто представляется в образе строгого дедушки-учителя. Уж он-то спросит домашнее задание по полной. Но за хорошее сочинение может многое скостить. А от некоторых сочинений — правда-правда — у Старика навернется слеза. Ведь человеческое ему не чуждо.

— Я родился в бедной еврейской семье, — начал Юппи. — Все точно как в анекдоте: мы были так бедны, что не родись я мальчиком, мне в детстве нечем было бы играться. Чтобы мне все-таки было чем играться, моя мама мастерила мне трактор — из кусочка мыла, пустой катушки из-под ниток и бельевой резинки. На катушке она вырезала ножом зазубринки, и получался протектор. Трактор был ломкий, его хватало на один день, и по утрам мама делала мне новый. Свое раннее детство я запомнил таким: утро, солнце, мама и трактор из катушки ковыляет по паркету.

Папу без бороды я не помню. Помню только, какой ужас охватил меня и как безутешно я рыдал, когда увидел его с бородой. Они с мамой вернулись из какого-то похода, они все время ходили в какие-то походы, меня, кажется, даже зачали в палатке…

— Мои родители — тоже! — воскликнул я. Юппи посмотрел на меня, как сестра на брата с картины Решетникова «Опять двойка!». На ресницах у него блеснула еще не высохшая слеза. Мне стало совестно, что я влез в чужую историю. — Прости, Юппи!

— Ладно. В общем, когда я потом читал Гайдара, то не мог понять, зачем отец, который прощается с сыном, потому что уходит в поход, берет с собой в поход не гитару, а саблю.

Примерно до шести лет я рос счастливым ребенком. Родители меня очень любили, все

время ласкали и целовали. Они еще были молодые и очень веселые. Перед сном мама мне говорила: «Засыпай и не думай, что у макаки красный зад». А папа меня так любил, что, хотя денег у них вообще не было, потому что они оба еще учились в техникуме, он каждый месяц водил меня в детское кафе «Буратино» на Краснопресненской, но сам ничего не ел, а я, маленькая сволочь, даже не замечал. А после «Буратино» папа брал меня в зоопарк или в кино. Благодаря этой традиции я рано овладел числами до двадцати трех — номер дня, когда папа получал стипендию, — и с помощью отрывного календаря отслеживал, сколько еще осталось до «Буратино». Однажды, когда время пришло, папа сказал: «Знаешь, лапка, в этом месяце не получится, потерпи, хорошо?» Я сказал «хорошо», но впал в такую грусть, что папа не выдержал. Он повел себя в точности как папа Карло, продавший свою куртку, чтобы купить деревянному сыночку азбуку с картинками. Только мой папа продал не куртку, а фотоаппарат «Зенит». После этого моя любовь к нему и жалость из огромных стали вообще безграничными. Больше всего на свете мне хотелось порадовать папу, и больше всего на свете я боялся его огорчить. Поэтому я безропотно начал ходить в бассейн «Чайка». Пять дней в неделю. В мое счастливое детство пробрался кошмар. Я воду просто ненавижу! Морскую, речную — всякую. Но бассейн… Чтобы попасть в него из душевой, надо было подныривать через специальный отсек. Я не мог, я боялся, я знал, что захлебнусь. А в душевой тоже нельзя было оставаться: там прыгал дядька без ноги со страшной культяпкой. Наш тренер заходил в душевую, топил меня в поднырке и проталкивал вперед, я всегда захлебывался, но тут начиналась тренировка, и нас всех заставляли полчаса плавать кролем. Только кролем — это была спортивная группа. А кроль это такой стиль, что ты все время под водой, ты просто, блядь, утопленник! Фамилия тренера была Оболенский. Папа хотел, чтобы я вырос не еврейским задротом, а русским богатырем. Кончилось тем, что от перенапряжения я серьезно заболел и провалялся целый месяц в постели. Но папа от своих фантазий не отступился. Я думаю, будь в те времена в Москве гладиаторские школы, он бы меня и туда пристроил. Поскольку гладиаторских школ в Москве не было, папа, дождавшись, когда мне исполнится десять, сдал меня в самбо. Перед этим он поговорил со мной, как со взрослым. Он открыл мне безрадостную перспективу: евреев в этой стране били и будут бить. Поэтому надо быть очень сильным. Сам папа не смог стать очень сильным, потому что в юности у него подозревали порок сердца. Зато он укрепил свой дух. Я же должен вырасти сильным не только духом, но и телом. Мне очень хотелось попросить папу, чтобы он разрешил мне тоже укреплять только дух, но я побоялся его расстроить.

Школа «Самбо-70», придуманная чемпионом мира Давидом Львовичем Рудманом, который, собственно, изобрел само самбо, которое чем-то там отличается от дзюдо, — эта школа была больше чем школа: для своих питомцев она была настоящим клубом. Здесь стоял самовар и устраивались чаепития, здесь царили дружба и взаимовыручка. И только меня здесь нещадно пиздили. На каждой тренировке, три раза в неделю. По той причине, что я еврей. Тело мое, измученное непосильными упражнениями и унизительными побоями, никак не хотело крепнуть, а только хирело. Зато дух через пару месяцев забурел настолько, что у меня его хватило сказать папе, что я больше не могу. Папа задышал часто-часто, потом произнес почти шепотом: «Бросишь самбо — я тебе больше не отец!» И вышел из комнаты. И я даже сейчас прямо физически помню, как переполнила меня лютая ненависть. Я ненавидел евреев! Но на практическом уровне меня мучил вопрос о том, что я отвечу своим собственным детям, когда они подрастут и спросят: а где же дедушка? Все это я выплакал маме, ощущая себя последним предателем, но выбора не было: мама была единственной дружественной мне инстанцией, способной противостоять папе. Последние несколько месяцев ее позиции стали особенно сильны. Папа все время старался ей угодить и делал все, как она скажет. Ну, а вскоре у меня родилась сестра, и началась совсем другая жизнь.

Она вращалась теперь не вокруг меня, а вокруг красного орущего человечка. Но я нисколько не ревновал. Человечка я мог разглядывать часами. Никаких особенных чувств, кроме любопытства, я к нему не испытывал: я только мечтал засечь, как он подрастает. Это было трудно, но я старался. Тренировался я не только на сестре, меня манила всякая метаморфоза, сиюминутный ход которой не заметен для глаза. Я наблюдал, как всходит у мамы на кухне дрожжевое тесто, как темнеет вечером небо, как исписывается в ничто кусочек мела, как умирает зима, а однажды мне довелось наблюдать, как рожает на нашем обеденном столе большая муха.

Созерцание было моим главным и любимым занятием, пока не наступил проклятый пубертатный период. Это случилось, когда мне едва исполнилось двенадцать. Собственная ужасная метаморфоза повергла меня в отчаяние. Я все время чувствовал себя каким-то нечистым и по нескольку раз в день принимал душ, но это не помогало. Запах собственного пота преследовал меня. Из хорошенького мальчика я необратимо превращался в урода. Страшный черный волос выбивался на лобке, под мышками, на ногах и даже на руках. В сердце поселилось ноющее беспокойство. Я терял свое созерцательное счастье. Мне хотелось чего-то, меня тянуло куда-то, но я не понимал, чего и куда. Помощи от взрослых было немного. Ни помощи, ни толку от них.

Поделиться с друзьями: