Одно лето в Сахаре
Шрифт:
В десять часов мы остановились в глубоком русле реки. Летом спрашиваешь себя, где же река, которая смогла промыть подобное русло. Сейчас она маленький ручеек, почти иссякший, но не пересохший, не шире двух шагов. Вода рождается с легким шипением среди кресс-салата, затем в нескольких шагах теряется или, вернее, уходит в песок. Я никогда не видел источника, который давал бы жизнь столь короткому ручейку, так спешащему исчезнуть. Это предупреждение, понятное всем путешественникам; я заметил, что края водоема не истоптаны, хотя сейчас сезон встреч караванов на его берегу. Мы взяли ровно столько воды, сколько нам нужно. Я сам с великой осторожностью наполнял бурдюки из козьей шкуры чистой, свежей, почти прозрачной водой. Лошадям не дали пить из источника. Повсюду русло реки завалено прокаленными осколками белых скал, рассыпающимися, как каменная известь при обжиге; они невыносимо блестели на солнце.
К одиннадцати часам жара усилилась. Безоблачное небо начало затягиваться белесыми полосами, словно прозрачной тканью, похожей на огромную паутину. Поднялся южный ветер, довольно слабый, пока мы были в укрытии, но, выйдя на равнину, мы сразу почувствовали, что это настоящий сирокко. Ему понадобилось два часа, чтобы заявить о себе в полную силу. Сначала
Так незаметно я прибыл в Хамру. Хамра — скопление трех десятков нищих глинобитных хижин: жалких, разрушенных, покосившихся, кажущихся покинутыми. Они почти слились с желтоватыми скалами, высокая гряда которых охватывает деревню с запада. С восточной стороны приютилось несколько маленьких, довольно свежих садиков, поразивших меня своей яркой зеленью. Сирокко ожесточенно набросился на эту бедную зелень, устоявшую перед солнцем; пыль ливнем обрушилась на листву; свинцовый день все окрасил в цвет пепла, придал и без того тоскливой картине суровый и жуткий облик.
Два здоровенных парня в лохмотьях, истощенные и на вид совсем одичавшие, — как я подумал, единственные жители этого селения — подошли посмотреть, как мы устанавливаем палатки, потом уселись на корточки на плоской скале, похожей на дольмен [20] , в ста шагах от нас и внимательно наблюдали за нами. Почти все деревья в садиках абрикосовые; я заметил еще, проезжая верхом вдоль низкой стены, смоковницу, красивый гранатовый куст и несколько лоз карабкающегося вверх винограда, но ни одной пальмы. Я надеялся встретить тут пальму, обозначенную на карте в нескольких лье от Лагуата. Наверное, увижу ее в Сиди-Маклуф.
20
Дольмены — один из видов мегалитических памятников.
К счастью, несколько арыков, прорытых вокруг садиков, доставляли нам прямо к палаткам прекрасную воду, приятную на вкус и не слишком теплую, что принесло нам большое облегчение.
В это время подул самый горячий и жестокий ветер. Он чуть не опрокинул мою палатку. Бакир и его спутники были погребены на несколько минут под своей и, кажется, даже решили не ставить ее больше. Нам пришлось удвоить число веревок и укрепить колья. Благодаря невысоким стенам ограды, давшей нам укрытие, мы все же смогли разжечь костер и приготовить ужин. Пока я пишу, мои руки ощущают тепло очага. Уже почти совсем стемнело, хотя нет и шести часов. Наши лошади стоят неподвижно, с опущенными головами, повернувшись крупом к ветру. Верблюды отказались от корма: едва освободившись от груза, они улеглись тесной группой, прижавшись брюхом к земле и вытянув шею на песке.
Иногда в воздухе появляются просветы, тогда я различаю между двумя горами с обрубленными вершинами, правая из которых почти совсем скрыта и находится, вероятно, в пятнадцати-восемнадцати лье, неуловимую линию горизонта. Она увлекает меня в мечты. Неужели мы скоро будем в пустыне?
Хамра, ночь того же дня
Ветер не стихает, жара ничуть не спала. Минуту назад, в семь часов, светлое небо быстро потемнело. Спустилась ночь. Ни одной звезды. Полная темнота. Лишь можно различить двух белых лошадей, привязанных в шести шагах от палатки. Все огни и почти все костры погасли. Только что донесся вой шакалов, сбившихся в стаю вблизи бивуака, я даже вышел в нелепой надежде подстрелить их. Никто не спит, но так тихо, что я не слышу никаких звуков, кроме шуршания ветра в складках палаток и в листве садовых деревьев.
2 июня 1853 года, привал, десять часов утра
Утром стало намного тише; на улыбающемся небе появилось солнце. Дул легкий ветерок; мы по-прежнему продвигались по равнине, поросшей альфой, и остановились у русла реки, на этот раз совершенно высохшей. Предвидя, что здесь не найдем ни капли воды, мы наполнили бурдюки еще в Хамре. Сейчас десять часов, и сирокко принимается дуть с теми же, что вчера, может быть, даже более угрожающими симптомами. Он очень неприятен и осыпает нас песком. Завтракаем, лежа на животе под еще не зацветшими олеандрами. Хлеб, к которому мы имеем возможность добавить луковицу (единственную свежую пищу, добытую в Хамре), так зачерствел за десять дней путешествия по Теллю, что его приходится размачивать в воде. Мы не можем развести огонь и вынуждены обойтись без кофе. К тому же всем не терпится скорее добраться до караван-сарая Сиди-Маклуфа, поэтому лошади остались взнузданными, а верблюды избавились лишь от двух полных бурдюков и двинулись дальше. Отвага погонщиков верблюдов восхищает. Какие необыкновенные люди. На первый взгляд самые ленивые на земле по своей природе, но, когда необходимо, они лучше всех переносят усталость; пристрастные к обильной пище, они легко обходятся без еды, будто совсем в ней не нуждаются. Погонщики идут ровным широким шагом благодаря эластичности коленных суставов,
присущей прекрасным ходокам; когда верблюды переходят на рысь, бегут рядом с ними, и если садятся на верблюда, то лишь на две-три минуты; скуку длинных переходов они убаюкивают однообразной, протяжной песней вполголоса; редко можно увидеть, чтобы они тащились с усталым видом, еще реже — застать их за едой. Иногда на ходу некоторые вынимают горсточку муки из жареных зерен (руина),запас которой держат в мешке из дубленой козьей шкуры (мезуэд)или в грязном капюшоне своего бурнуса, смешивают ее с водой в ладони и скатывают в шарики — эта горсточка муки, смоченная водой, обычно заменяет им обед.В нашем караване есть ребенок, он возвращается из Богара на родину, в оазис Мзаб, с отцом, главным погонщиком каравана. Ему еще нет шести лет, поэтому его везут на верблюде. Взгромоздившись на высокое седло, он беспечно восседает на нем целый день, как в гнезде, совсем не спускаясь на землю, держась руками за веревку, натянутую между тюками. Когда я проезжаю мимо него, он делает мне дружеский знак, здороваясь или прощаясь. Верблюд шагает, будто не ощущая хрупкого существа, приютившегося на его спине. Вечером ребенка снимают на землю, он бежит в лагерь, заглядывает на кухню и засыпает между двумя мешками с хлебом. Не думай, что знакомство с суровой жизнью пустыни вредит его крепкому здоровью. Он совсем круглый, с огромным животом и маленькими глазками на полном лице, на котором играет румянец, заметный даже сквозь загар и толстый слой пыли. Он будет похож на своего земляка Бакира: если дело и дальше так пойдет, мальчик станет таким же упитанным и жизнерадостным.
Я заметил, и очень кстати, ведь именно он оторвал меня от записей, что еще ничего не рассказывал тебе о нашем спутнике Мохаммеде аш-Шаамби. Мохаммед — тот самый шаамби, который предоставил генералу Дома часть сведений о Центральной Сахаре — от Метлили до Хаусы, в уста которого авторы «Великой Пустыни» вложили рассказ героя книги о путешествии. В нем ничего примечательного, я даже мог не обратить на него внимания, если бы не известность, которую принесла ему эта прекрасная книга, единственная одиссея о Великой Пустыне. Это чудаковатый, но славный малый, рослый, сухощавый, с крючковатым носом, затянутый ремнем, в сапогах. Он коротко подстрижен, ходит переваливаясь, как акробат, с выражением недовольства на лице. Мне сказали, что в прошлом году я мог видеть его в Париже, где он выступал на ипподроме в каком-то арабском представлении — кажется, со страусами. Говорят, он любит летние балы и целый сезон был звездой Шато-Руж. Господин Н. сообщает мне эти подробности, и я сразу их записываю, затем он зовет Мохаммеда и просит станцевать перед нами. Тот не заставляет упрашивать себя, снимает и отбрасывает в сторону сапоги со шпорами и в длинных чулках из красной кожи принимается под мелодию кадрили демонстрировать свое мастерство. Танец представлял собой великолепный гротеск и исполнялся с непередаваемой фантазией. Этот танцор в облачении воина, этот дикарь, подражающий Бридиди, совершал прыжки, напоминающие запретный здесь танец и великолепные маскарады Гаварни [21] . Контрастность местности, выбор времени, слепящий песок, неспособный прервать неистовый танец, ветер, развевавший хаик Мохаммеда, наши арабы, внимательно наблюдавшие за пляской, но лишь слегка удивленные и неулыбающиеся, наконец, пустыня в двух шагах — вот контрасты, которых не придумаешь. Мне в голову приходили многочисленные вопросы. Откуда он явился? Куда направляется? Если, как я полагаю, Мохаммед возвращается в Метлили, он сможет рассказать о красавице Месауда мадемуазель Паланкен.
21
Поль Гаварни(1804–1866) — французский график.
Раз уж я по ходу рассказа даю портреты путешественников, скажу несколько слов и об одном из слуг. Без него галерея образов будет не полной: в ней не будет хватать самого молчаливого и, возможно, самого обаятельного персонажа. Это один из слуг господина Н. Его забавное имя Йа-Йа надо произносить как два отчетливо раздельных слога, подчеркивая конечные «а» легким придыханием. Йа-Йа — стройный юноша довольно высокого роста с беззаботно небрежными движениями. У него еще нет бороды, только легкий пушок, и грустная улыбка в уголках губ; он бледен, как индиец, большие глаза без блеска темными пятнами выделяются на его лице. Этот юноша слишком кутается в свои белые одежды, словно женщина. Кавалерийские сапоги ему не идут, а бурнус лишает грации. Едва соскочив с лошади, он разувается, расстегивает пояс и вытягивается на земле. Нельзя сказать, что он изнежен, ведь он не жалуется на усталость, нельзя и назвать его щеголем, хотя он любит натирать себя мускусом. Йа-Йа не курит, но скручивает нам сигареты; не пьет кофе, но готовит лучший из тех, который нам доводилось пить; он женат, но никогда не говорит о женщинах; регулярно молится и очень щепетилен в отношении религии, что не помешало бы ему позволить изрубить себя на куски за господина Н. Он редко показывается из палатки, проводя в ней все время стоянки. В пути он едет впереди со своим господином и везет ягдташ из рысьей шкуры и ружье. Он осторожно правит своей худой кобылкой, держась так, чтобы всегда быть в распоряжении господина Н. Мы тренировались в стрельбе в цель: оказалось, что никто не стреляет лучше его. Мне сказали, что Йа-Йа родом из небольшой деревушки в окрестностях Богара. Он оставил свою жену, чтобы следовать за господином Н. на Юг, и уверяет, что умрет от тоски, если ему придется расстаться с хозяином. В Лагуате его собираются вновь женить, чтобы облегчить добровольную ссылку.
Йа-Йа сопровождают, в свою очередь, два изысканно одетых друга, которые, как и он, происходят из хороших семей, но очень отличаются от него. Самый молодой напоминает уроженца Парижа, хотя он коренной житель Сахары. Его зовут Маклуф, как мусульманского марабута, давшего имя месту, где мы собираемся заночевать, и — прости нам простую походную шутку — мы называем его не иначе как святой Маклу или господин Маклу. К своей большой досаде, он должен управлять мулом, груженным кухонной утварью, но просто невероятно, чего ему удается добиться от этого упрямого животного; господин Маклу скорее искалечит беднягу, чем останется с ним в арьергарде. Он говорит, что по рождению достоин лучшего верхового животного, чем мул, и заявляет, что имеет право ехать вместе с всадниками; ему обещали дать лошадь, чтобы в Лагуат он въехал на ней.