Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Дорогой думал, что сразу в строй не поставят, оглядеться дадут. Герасим Степанович встретил его сурово, обозвал дезертиром и сунул бумажку. Никифор к окну отошел, хотел сам прочитать, но косые буквы никак в слова не складывались. Пришлось писарю кланяться, чтобы прочитал. В бумажке было написано:

Закован, но не побежден принеси Захарыч штаны из синего сукна. Срам наруже

Твой Куприян Лукич

Зажал Никифор письмо в кулак и побежал в волость. По пути купил у Большакова в лавке связку кренделей и восьмушку чаю. Пока бежал селом — храбрился, а полицейских солдат увидел — страшно стало: допустят ли, думал, к арестованному бунтовщику? Решил сродственником назваться, может, сродственнику не откажут.

В воротах усатый полицейский стоял. Никифор подошел к нему и попросил христа ради к арестованному допустить: «Жуланов ему фамилия, ваше благородие, а так Пискуном зовут». Усатый оказался старшим, позвал молодого —

сведи, приказал, сродственника к острожной избе. Никифор низко поклонился старшему и признался, что, завидев полицейских солдат, душой обмер. Молодой полицейский завел Никифора во двор, посадил на бревна — жди, сказал, тута и никово не бойся, мы нынче сами боимся.

Вскоре Пискун вышел, без провожатых, мелкими шажками к бревнам засеменил — явился, кричал, мать твою, сродственник дорогой, ну, спасибо! Сел, звеня кандалами, на подсохшие бревна, обнял Никифора и стал расспрашивать, как Александра живет, здоров ли Сенюшка. Никифор отдал ему покупки, сказал, что штаны завтра принесет, Александра их выстирала, чистые, в сенях на гвозде висят. Пискун ни с того ни с сего расстроился, начал мужиков ругать — дескать, сволочи, царство свободы продали за чечевичную похлебку! Глаза не пяль, праведник, не шевелись телом, знаю, что говорю. Собрались мы на Вшивой горе. Укрепление сделали, чтобы полицейских и стражников встретить огненным боем. Как полагается, дозоры на ночь выставили, днем пели: «Хлынем, братцы, не робея, как потоки вешних вод». На третий день кончились у нас хлебные припасы. Жрать, значит, нечего. Послали двоих в деревню. Не вернулись. Ну, думаем, нарвались мужики на полицейский заслон. Ладно, грибами да ягодами перебиваемся. Дожди ругаем. А тут утром шум, глядь — три бабы явились, поесть принесли. Мы, значит, едим, а они буржуазную агитацию разводят — богатые мужики, дескать, наворованный лес отдали и штраф уплатили, все тихо-мирно. Я бабам кулак показываю — как, спрашиваю, вам не совестно, русские женщины, пробудившиеся народные массы заманивать в беспросветную кабалу? А они концы платков руками перебирают — до масс, говорят, нам дела нет, мы, дескать, к законным мужьям с претензией. Цыц, кричу, бабы, стоять смирно, не мужья перед вами, а сама революция! Ну, дальше живем, мокнем, с бабами спорим. Полицейские команды по дворам шарят, лес наворованный описывают, а перед Вшивой горой не показываются, не хотят, сволочи, нас приступом брать. Неделю сидим под елками, поем жиденько, глядим по-овечьи и ждем парламентариев. А бабы свою линию гнут — зря, дескать, мокнете мужики, все едино с горы придется спускаться. Я мужикам мигаю, они в голос рявкают: «Мы над павшим монархизмом знамя вольности взовьем, новой жизнью заживем». Бабы плюются и стращают — дождетесь, дескать, взовьют вам в волости по мягкому месту… Главное, Захарыч, один за другова стоять, вместях держаться, а у нас разнобой во мнениях получился, Некоторые мужики начали поговаривать, что, конечно, и жизнь проклятая, и недоимки мают, однако и без начальства нельзя. Я натуру сдерживаю, спрашиваю кротко — как, говорю, ето нельзя, отвечай, предатель интересов, скрытая гнида? Один замолчит, другой в разговор вступает — дескать, начальство тем хорошо, что моментом определит, ково к бабе, ково на каторгу, а на гор'e, сиди хоть до морковкинова заговенья, определенья не получишь. Так, говорю, мужики, не годится, давайте сообща решать, сядем, как казаки, кругом. Галдеж начался, всякий свое орет. Кто власти ругает, кто казаков — они, дескать, бабники, мода их нам не подходит. Вот так, Никифор Захарыч, и повоевали. Обманули меня мужики, порешили смириться, склонить головы перед опричниками, палачами жестокосердными. Я застращать хотел — на что, говорю, надеетесь, двух стражников изувечили, в пристава стреляли. А они свое — не препятствуй, кричат, определиться желаем, повинную голову меч не сечет. Ну, говорю, хрен с вами, определяйтесь, только ведь каяться станете. Еще больше распалились, с кулаками на меня лезут — ты, кричат, Лукич, хоть и народный герой, а дурак, нельзя без нарезных ружей против властей идти. «Конец сам видишь: сидим в кандалах, суда неправого ждем покорно. Говорят, в Пермь повезут. Каму, значит, увижу, свободную воду»…

Глава девятая

Острожная изба — как межа полевая. Хотел Никифор остановиться на ней, прошлое из души выбросить и живым делом заняться. Печь затопить, в голбец за картошкой слазить. Но побоялся Семена разбудить раньше времени. Пусть, думал, поспит парень. До утра еще далеко, ночь в полной силе, даже окон не видно. Зимой робко светает. Александра темноты боялась, кричит, бывало, с постели — зажги лампу, Никиша, чернота глаза колет!..

— Слева заходи, слева! — закричал Семен. — В мордастого целься!

Бросился Никифор к нему, тюрик под ногами подвернулся — сшибил, шуму наделал, но парня, слава богу, не разбудил. Спал Семен крепко, во сне с белыми солдатами воевал.

Подал голос Юлий Васильевич, попросил развязать. Пришлось лезть под нары. В темноте скоро не спроворишь, возился долго, веревку ругал, что растрепалась проклятая, как куделя худая, а в работе настоящей не бывала.

Юлий Васильевич советовал на честное слово положиться.

— Бежать я, Никифор Захарович,

не собираюсь. Да и некуда, господа мне — не товарищи и товарищи — не господа.

— Говорил заяц волку: «Зачем я тебе сытому, вечером прибегу, тогда и съешь». И не прибежал! Волк его на весь лес ославил, вот, дескать, какой заяц бессовестный, чистый обманщик.

— Не верите, уважаемый. Обидно!

— Верил. Было время… сейчас другое. Как я вас непривязанного оставлю? Вы в силе и на ногах, а парень раненый, не может с боку на бок повернуться.

Юлий Васильевич, видно, понял свое положение, молчал, шаркал по полу катанками от душевного расстройства. Никифор обнадежил его — с едой, сказал, дело поправится, с мясом заживем веселее. И пошел кухарничать. Затопил печь, сел чистить картошку, чистил и думал, что мужик без горячего варева, как лошадь без овса, — брюхо тяжелое, а сытости нет. Хотел вспомнить, какие Захарий, покойный, щи варил. Не мог! Своенравная память не слушалась.

Другое всплывало, ненужное, и по мелкой причине. Ножом о ведро задел — звон кандальный услышал, Куприяна Лукича вспомнил. Стоял Куприян Лукич на казенном дворе в рваной рубахе, без опояски, торопил его — дескать, наболевшее высказал, теперя домой стриги, не задерживайся, надумал я крепостью духа поразить судей неправых, а без штанов какое геройство? И не то удивительно, что въявь Пискуна видел, голос его живой слышал. Тут в памяти дело, она прошлое бережет. А почему сердце опять болит, комок горьких слез к горлу подкатывает?

Подошел Юлий Васильевич, прижался спиной к шестку и стал жаловаться на ученых людей, которые пустяками занимались и не разрешили коренных вопросов.

Никифор слушал и удивлялся — дожил господин лесничий до тюремного, можно сказать, положения, а говорит по старой привычке слова, к жизни не подходящие. Спросил бы лучше, сколько хлеба осталось и есть ли чем щи посолить? Бежать ведь не собирается, в лесу решил пережидать революцию.

— Снам не верите, уважаемый?

Никифор ответил, что иные сбываются, а иные нет.

— Я видел во сне кусок мраморной плиты. Обыкновенный обломок, с паучьими лапами на изломе. Что делать, уважаемый? Не посещают меня приличные сны. Куда приятнее увидеть большую надгробную плиту с надписью: «Здесь покоится прах дворянина такого-то, 1872 года рождения, скончавшегося на чужой постели, но в положенный срок». Красиво и убедительно.

Никифор попросил его не загораживать свет.

— На скамейку садитесь, чугунки я на пол составлю.

Юлий Васильевич на скамейку не сел, но от шестка отошел.

— Пустые щи быстро сварятся, — сказал Никифор ему. — Горячего поедим! Куприяна Лукича помните? Выпороть его становой предлагал, а вы воспротивились.

— Может быть. Я не сторонник телесных наказаний.

Никифор топтался перед печкой, картошку мыл и нарезал соломкой, как Александра учила.

Юлий Васильевич рассказывал, что французы позором нации считают телесные наказания.

Дрова уж разгорелись, пора щи в печку ставить. А Никифор ни с того ни с сего на французов рассердился, стал ругать их, что ничего они в русской жизни не понимают, Куприяна Лукича загубили, погиб человек на каторге, одно имя осталось. Ругал он французских людей, а сам на Юлия Васильевича поглядывал. Ведь его вина, его грех. Не вмешался бы господин лесничий тогда — Пискун был бы жив, от порки бы не умер. Повздыхал, друга жалеючи, щи в печку сунул, огонь растревожил и вспомнил, как бежал за штанами, о Лукиче беспокоился, а дома еще горшая беда ждала. Ушла Александра, не пожалела сына, одного оставила в пустой избе. Успокоил он Сенюшку, спать уложил, а сам глаз не сомкнул за всю ночь. Едва рассвело, на Чучканские болота заторопился. Знал, что ни конный, ни пеший их не минует. Наугад бежал, а к черному кусту вышел. Александру нашел. Увидела Александра его, от куста отпустилась, на ноги встала и к нему, шатаясь, пошла. К ней бы, навстречу бежать, поднять на руки, бедную, домой нести. А сил не осталось, только слезы одни. Упала Александрушка перед ним на колени — бесстыжая, кричит, я, сука гулящая, за счастливым летом своим погналась, подолом трясла!

На лице у ней грязь размазанная. Вспоминать неловко, как домой нес Александрушку, целовал, с лица грязь болотную слизывал, обезумел совсем от радости…

— Задумал, уважаемый.

— Приходится… Хочешь — не хочешь, а думается. Смотрю на горячие угли, а сам Александру вижу больную, на кровати она лежит, на лице пот и седые волосы рассыпались по подушке.

— И долго болела… Саша?

— За месяц растаяла. Счастливое лето, говорит, меня сгубило, зеленые травы. Шли бы вы… не мешали. Чего зря топтаться?

— Я не капиталист, вы не фабричный рабочий, а договориться не можем. Почему? Вам приятно унизить барина, соскоблить с него отличительное. Уравнять со всеми. Вы не мстите, нет. Тут сложнее. Я сейчас скот, животное, и моя вина — просто вина. Никаких смягчающих обстоятельств. Все понятно и просто. Не зря преступников одевают всех одинаково…

Никифор закричать хотел — не мели околесину, постыдись. Александру вспомни. Но сдержался. Все равно толку не будет. Еще Семен проснется — кончать, скажет, надо с офицером. За избу, значит, вывести, к сараюшке поставить и объявить — дескать, нехороший ты человек, Юлий Васильевич, решили мы с сыном расстрелять тебя из берданы.

Поделиться с друзьями: