Одолень-трава
Шрифт:
— Факты и события ничего не значат, уважаемый. Надо выяснить отношения.
— Жизнь все выяснила.
— Чья жизнь? Ваша или моя? Говорите же, черт вас возьми!
— Не кричите! Рот завяжу.
Юлий Васильевич опустился на лавку и сказал покорно:
— К чему прикажете готовиться?
Удивился Никифор неожиданной покорности, не знал, что и сказать. Подумал — как бы хуже не вышло, расстроился господин офицер, за голову схватился. Трясет, как чужую. Не дай бог, над собой что-нибудь сделает или Семена словом убьет безжалостно. Вдвоем остаются, удержать некому… Решил больше не спорить. Ковырял клюкой догорающие дрова,
— Извините, советчик я плохой. Запутался, с ума схожу помаленьку.
— Поторопился я, Юлий Васильевич, с дерзким словом, сгоряча брякнул. Про мясную пищу думал. Мужикам без мяса нельзя. Дрябнут они, сок в теле не копится. Сейчас печку закрою, а вы бы на улицу вышли, пока Семен не проснулся.
Юлий Васильевич ушел. Никифор поставил заслонку, чтобы жар в печке копился, снял с полочки посуду, вынес очистки и сел к окну. Стекла уже синеть начали. Значит, утро скоро, пора Семена будить.
Скрипнула дверь, господин лесничий с воли вернулся, но к печке не подошел.
Никифор пересел поближе к нему и спросил о погоде.
— Не понял, уважаемый. Кажется, ветер. Несильный.
— Снег, выходит, ждать надо. Сохатые на отстой встанут, в низкие места…
— С той осени я Сашу не видел. И ничего не знал о ней. Зиму с бумагами возился, дела принимал от начальника управления, а летом пожары начались. Леса горели, если помните.
— Как не помнить, не отступает от меня прошлое ни днем, ни ночью. Иной раз даже страшно, будто вдругорядь живу. А то лето особенное, задолго до петрова дня вся трава пожелтела, искрошился мох.
Юлий Васильевич о себе начал рассказывать: как мотался туда-сюда по губернии, спал не мягко и ел что придется.
— Не поверите, уважаемый! Рысятину ел на Березовой!
— Рысятина — дело десятое, — сказал Никифор с укором. — Тяжело умирала Александра и перед смертью не смирилась, ругала свое крестьянское звание. Клятву с меня взяла. В кровь, говорит, разбейся, а Сенюшку в гимназию помести.
Юлий Васильевич притих, дышал осторожно. Не видел его Никифор, но чувствовал: съежился господин лесничий и голову опустил. Может, правды боялся или себя жалел, попреки не хотел слушать от лесного сторожа. Кабы Александра ровней ему была, а то девка простая, сельская…
— Я знаю, Никифор Захарович, о мертвых плохо не говорят. Но видите ли… Александра мечтала стать барыней, иметь прислугу, бездельничать. Я или другой — неважно. Только бы барин. И это меня испугало.
Никифор хотел спросить, а чем сын испугал, малый ребенок? Одумался, не стал спрашивать. Начнет Юлий Васильевич себя выгораживать, Александру оговорит, что хотела она от простого звания уйти, а чувств не имела. Слушать обидно, и приструнить нельзя. Пока слушается господин офицер, на рожон не лезет, надеется, что все обойдется. Война окончится, он с нар встанет, спасибо за хлеб-соль скажет, вымоет руки с мылом и штиблеты наденет…
— О ребенке не знал. Даю вам слово. Работал, ни с чем не считался. Лес тогда в моду входил. Все бросились спасать его. И спасли — лесную стражу вооружили винтовками! При Петре Первом защищали лес плетью. Развиваемся помаленьку, от Европы не отстаем.
— Сделайте милость, — попросил Никифор его. — Не рассказывайте Семену, кем ему
прихожусь. Он меня «тятей» зовет. Пусть так и будет, елка корнями держится, а человек родом…— Щи, кажется, сплыли, уважаемый.
К печке Никифор пошел неохотно — щи щами останутся, немного жира в кислой капусте. У печки про Семена думал и не поостерегся. За дужку взялся голой рукой и бросил на пол заслонку.
— По утрам, тять, в горн играют! А ты заслонкой гремишь.
— Ожегся я, Сенюшка! Щи, показалось мне, сплыли. Угаром пахнуло. Сейчас умыться тебе дам.
Нес он воду в ковше двумя руками, осторожно, как брагу, и думал, что с недогляда день начался, надо себя урезонить.
— Мимо, тять, льешь!
— Затрем. Умывайся, знай. Дела быстрехонько справим, я на старые урочища подамся, там сохатые держатся в любые зимы. К ночи, само собой, дома буду.
Пока Семен умывался, замаячило утро. Бусо стало в избе. Тревожно. Утром всегда так, думал Никифор, разливая по чашкам горячие щи. День с ночью воюет! Пройдет небольшое время, всякая вещь четко обозначится и уютнее станет.
Накормил он обоих, поел сам и стал на охоту собираться. Патроны проверил, снял с печки теплые катанки. Юлия Васильевича привязал, когда совсем рассвело, чтобы Семен видел и понапрасну не беспокоился.
— А как офицер пить будет? По-собачьи?
Никифор промолчал, не стал выговаривать парню, что над чужой бедой не смеются, когда своя рядом.
— Может, рану посмотришь? — спросил Семен.
Он ответил, зачем ее зря тревожить, розоветь она начала, живой кровью питаться. Оделся, подошел к кровати, присел перед дорогой, как водится по обычаю, поглядел на исхудавшего парня и совсем расстроился, хоть зипун снимай и дома оставайся. Чтобы себя не выдать и глупое свое беспокойство не показать, сказал строго:
— Про сохатого без меня не вспоминайте! Нельзя, примета такая!
Глава десятая
Жил Захарий легко, а к смерти готовился серьезно. Загодя в бане помылся, чистое белье надел, на лавку лег ногами к дверям, богородицу помянул, за грешных людей заступился и позвал Никифора — садись на тюрик, сказал, слушай, я исповедоваться буду, а ты на ус мотай. Первый мой грех — умен был, а другой грех, Никита, нам от деда достался. До утра доживем — вчерашнего дня не помним, беды и радости забываем скоро, будто чужие они нам. А они кровные наши. Подойдет срок — нахлынут неизжитые, замучают. Слышь, смеется вогульская девка? Целоваться лезет! Ты ее не гони, Никита. Не гони, ласковую…
К утру Захарий успокоился.
Обмывая его, Никифор думал, что живую смерть никто в лицо не видел, может, и в самом деле на вогульскую девку она похожа.
Прошли годы. Сам состарился и понял, что не смерть приходила к Захарию, а прошедшая жизнь.
Дорога на старые урочища не тяжелая. Редколесьем. Пестрый снег следами исшит, а хозяев не видно. С утра Никифор на небо поглядывал, большой снег ждал. Да так и не дождался. Растрепал ветер снеговые тучи. Никифор в Каменный лог спустился — опять плохо. Отсырел снег в логу, к осоти липнет, будто гири к ногам привязаны, а не лыжи ходкие. Перешел Безымянку, огляделся — до Чучканских болот уже недалеко, полторы версты осталось.