Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Огарок во тьме. Моя жизнь в науке
Шрифт:

Между прочим, нашлись и некоторые косвенные свидетельства, что нервная/сенсорная аппаратура, которая позволила бы осе подсчитывать добычу, действительно обходится дорого. Данные получены по роющим осам рода Ammophila, которых изучал в Нидерландах Герард Берендс – кстати, первый выпускник моего старого маэстро Нико Тинбергена. В отличие от Sphex ichneumoneus Джейн, Ammophila campestris Берендса добывает пищу постепенно. Вместо того, чтобы запасти полное хранилище провизии, отложить в него яйцо, запечатать нору и уйти, Ammophila campestris приносит растущим личинкам пищу каждый день (в ее случае – гусениц, а не кузнечиков). Более того, у нее задействованы одновременно две-три норы. В каждой из них живет личинка разного возраста, и потребности в пище у них различаются соответственно. Оса знает, что личинкам помладше нужно есть меньше, чем подросшим, – и выдает

им соответствующие разные количества пищи. Но вот что удивительно. Она проверяет нужды каждой личинки только во время утренней проверки всех нор. Закончив проверку, весь день она ведет себя так, будто не видит, кто в какой норе.

Берендс провел изящный эксперимент. Он систематически перекладывал личинок из норы в нору. Неважно, сколь мала была личинка в конкретной норе – оса продолжала кормить ее крупной добычей, подходящей для более крупной личинки, если та занимала эту нору во время утренней проверки. И наоборот. У осы будто имелся инструмент для измерения содержимого норы, но включать этот инструмент обходилось недешево, так что она пользовалась им раз в день, во время утренней проверки, а все остальное время он для экономии был выключен. Это бы объяснило промахи ос в экспериментах Берендса – промахи, вполне укладывающиеся в представление, что осы в тот момент не видели содержимого норы. Конечно, в обычных условиях такие “промахи” не имели бы значения, потому что в отсутствие Берендса личинки сами из норы в нору не перескакивают.

Осам Ammophila campes tris действительно нужен измерительный инструмент, потому что они регулярно кормят личинок разного возраста в нескольких норах; но даже при этом они строго ограничивают время включения этого инструмента. Sphex ichneumoneus, у которых по одной личинке, а норы оказываются общими довольно редко, в таком дорогостоящем аппарате не нуждаются, так что никогда его не включают, а может быть, у них его и вовсе нет. Поэтому они ведут себя так, как будто на них воздействует эффект “Конкорда”. По крайней мере, так мы истолковали полученные данные. И нам не следовало бы позволять себе огорчаться из-за “неразумности” ос – особенно если они, как считают некоторые философы, страдают “сфексовостью”. Умнейшие люди, наделенные властью, тоже подвержены эффекту “Конкорда”. И, как показали нам такие психологи, как Дэниел Канеман, – в оценке рисков, затрат и выгод люди иногда принимают намного более глупые решения, чем осы.

Рассказ делегата

Дэвид Лодж в университетском романе “Мир тесен” сравнивает научные конференции с чосеровским паломничеством:

Современные конференции напоминают средневековое христианское паломничество: они позволяют участникам наслаждаться всеми прелестями и особенностями путешествия, оставаясь с виду преданными суровому самосовершенствованию.

Сравнение вызывает у меня симпатию: я и сам в “Рассказе предка” приводил в пример Чосера, хоть и с другой целью. Для этой книги я выбрал из сотен конференций шесть, которые можно считать типичными образцами остановок на пути научного паломника.

Одна из запомнившихся мне конференций, где я побывал во время написания “Эгоистичного гена”, нисколько не противоречит циничному взгляду Лоджа: ее спонсировала фармацевтическая компания “Берингер”, а проходила она в невероятно пышном немецком замке. Темой был “Творческий процесс в науке и медицине”, и это была, несомненно, самая роскошная конференция из всех, что я посещал. В основной список гостей входили ученые и философы высочайшего уровня, в том числе лауреаты Нобелевской премии. Каждому из прославленных светил позволялось взять с собой пару младших коллег – так сказать, оруженосцев при рыцарях. Мой старый маэстро Нико Тинберген был в числе “рыцарей”, и оруженосцами он взял нас с Десмондом Моррисом. Другими “рыцарями” (а некоторые действительно носили рыцарские титулы) стали сэр Питер Медавар (легендарный иммунолог, писатель, человек энциклопедических знаний), его “гуру философии” сэр Карл Поппер, сэр Ханс Кребс (самый известный на свете биохимик), великий французский молекулярный биолог Жак Моно и некоторые другие всем известные научные светила, каждый со своей молодежью. Нас было всего лишь около тридцати. Я чувствовал, что попасть туда было неимоверной удачей, и не осмеливался промолвить ни слова.

Мы сидели за большим отполированным столом (кажется, не круглым – к несчастью для моей “рыцарской” фантазии), наши имена гордо красовались перед нами (кстати, почему на подобных собраниях имя так часто обращено к своему носителю, который, предположительно, знает, как его зовут, а не наружу, навстречу тем, кому оно может оказаться полезным?). По столу были разбросаны блокноты и карандаши, бутылки минеральной воды, конфеты и (фу!) изобилие сигарет. Последнее было еще хуже, чем обычно, поскольку Карл Поппер был знаменит своей нетерпимостью к сигаретному дыму. Однажды, на другой конференции, он выступил из зала с особой просьбой, чтобы никому не разрешали курить. В наши дни подобная просьба была бы излишней, это само собой разумеется. Но тогда дела обстояли иначе, и то, что председатель конференции

уступил его просьбе, было знаком уважения к великому философу. Или почти уступил: он сказал буквально: “Из почтения к сэру Карлу просьба ко всем участникам, у которых возникнет желание покурить, покинуть зал и курить снаружи”. Сэр Карл поднялся вновь: “Этого нетостаточно. Когда они фозвращаются, от них расит этим сапахом!!”

Так что можете себе представить смятение, возникшее от щедрой россыпи табака на конференционном столе в нашем роскошном Schloss [25] . Каждый раз, когда рука курильщика тянулась к столу, торопливо подбегали служители, хватали за рукав и шептали: “Пожалуйста, не курите, сэр Карл этого не выносит… bitte schon”. Но, насколько я помню, сигареты оставались на виду, посреди стола, соблазняя злосчастных жертв привычки до конца конференции.

25

Замок (нем.).

В основу конференции легли выступления приглашенных докладчиков, за которыми следовали вопросы от слушателей и расширенная дискуссия. Знаменитая немецкая тщательность: каждое утро за завтраком мы получали толстую стопку бумаги – полную, дословную расшифровку всего, что было произнесено за предыдущий день: каждое “м-м” и “э-э-э”, каждый повтор предложения с начала. Я с жалостью представлял себе покрасневшие глаза секретарей, которые трудились всю ночь, чтобы записать этот поток разглагольствований. Но была одна сложность: как связать каждую жемчужину с ее раковиной – то есть понять, кто что говорил? Председатель каждого заседания должен был напоминать всем о необходимости представляться, прежде чем высказываться. Питер Медавар, председательствовавший на открытии конференции, также задал первый вопрос и назвал себя для записи с характерным апломбом: “Это Медавар, бессовестно пользующийся председательской привилегией”. Но большинство людей в пылу дискуссии забывали называть свои имена, так что возникла нужда в альтернативном решении. Оно оказалось еще более отвлекающим, чем сигареты. На массивный полированный стол водрузили крутящийся табурет, на котором сидела молодая женщина в короткой юбке. Каждый раз, когда кто-то из участников начинал говорить, она поворачивалась, словно орудийная башня на боевом корабле, чтобы найти его и записать в блокнот его имя и первое предложение. Затем с помощью этих заметок секретари находили соответствие для каждого кропотливо воспроизведенного абзаца.

Подслушивать, как мастера своей профессии раскрывают секреты своего творческого процесса, было захватывающе для молодого ученого. Рецепт Ханса Кребса, как получить Нобелевскую премию, был слишком скромен, чтобы в него поверить: “Каждый день в девять утра идти в лабораторию, работать весь день до пяти, потом идти домой. Повторять сорок лет”. Я уже цитировал откровение Жака Моно о том, как он любил представлять себя электроном, который решает, что делать дальше. Я пользовался похожим приемом, когда вслед за своим научным кумиром Биллом Гамильтоном задавал себе вопрос, что бы я сделал, будь я геном, который старается передать копии самого себя будущим поколениям.

В самом конце конференции один из приглашенных гостей, японский физик, который за все время не произнес ни слова, робко попросил разрешения что-то сказать. Он объяснил, что если бы вернулся в Японию и признался, что так и не высказался, – он бы потерял лицо. Формально хватило бы и этого высказывания, но в продолжение он сообщил нечто весьма занимательное. Он заметил, что большинство физиков сосредоточены на разнообразных видах симметрии. Но японская эстетика благоволит асимметрии, и, возможно, в силу этого японские физики смотрят на мир под другим углом. Я тут же вспомнил своего друга Памелу Аскуит, молодого канадского антрополога, и ее исследование в сфере, которую можно назвать метаприматологией – сравнительное изучение приматологов. Она считала, что японские приматологи смотрят на своих обезьян под другим культурным углом, дополняющим западную точку зрения. Нечто подобное утверждалось и о женщинах-приматологах, число которых непропорционально по сравнению с другими науками.

ПБМ

Из всех Нобелевских лауреатов больше всего я преклонялся перед Питером Медаваром: он давно был моим кумиром, не только за свои научные достижения, но и за писательский стиль. В пугающе молодом возрасте его разбил инсульт, и за ним с неослабным тщанием ухаживала жена, Джин (узел его галстука был мягче и свободнее, чем завязал бы мужчина). Однако легкий дефект речи мало отражался на его остроумии и эрудиции. Лишь однажды мне довелось увидеть зазор в броне доблестного обаяния. Я спешил по коридору, почти опаздывая на лекцию, и обогнал Медаваров, которые тоже торопились, насколько это было возможно для Питера – то есть не слишком быстро. Паническим шепотом Джин окликнула меня (“Ричард! Ричард!”) и попросила помочь провести Питера через дверь в конференц-зал. Что я и сделал. Меня растрогала ее забота о нем и его явная тревога о том, чтобы не опоздать – момент утраченной бдительности, разоблачивший внешнюю царственную беспечность.

Поделиться с друзьями: