Огнем и мечом. Дилогия
Шрифт:
Глава XXVIII
На следующее утро Володыёвский с Заглобой стояли на валу среди воинства, не спуская глаз с табора, откуда валила толпа черни. Скшетуский был на совете у князя, наши же рыцари, воспользовавшись передышкой, поминали вчерашний день и гадали, отчего оживился неприятельский стан.
– Не к добру это, – сказал Заглоба, показывая на близящуюся огромную черную тучу. – Верно, снова на приступ пойдут, а тут уже руки отказываются служить.
– Какой еще в эту пору, среди бела дня, приступ! – возразил маленький рыцарь. – Разве что вчерашний наш вал займут и под новый начнут
– Хорошо бы пугнуть их из пушек.
На что Володыёвский ответил, понизив голос:
– С порохом плохо. При таком расходе, боюсь, и на шесть дней не хватит. Но к тому времени король подоспеть должен.
– Эх, будь что будет. Только бы пан Лонгинус, бедолага наш, благополучно пробрался! Я ночью глаз не сомкнул, все о нем думал; только вздремну, тотчас его в презатруднительных обстоятельствах вижу – и такая меня брала жалость, прямо в пот бросало. Нет лучше его человека! Во всей Речи Посполитой днем с огнем не сыскать – хоть ищи тридцать лет и три года.
– А чего же ты вечно над ним насмешки строил?
– Потому что язык у меня сердца злее. Уж лучше не вспоминай, пан Михал, не береди душу, я и так себя грызу; не дай Бог с ним какая беда случится – до смерти не узнаю покоя.
– Излишне ты, сударь, себя терзаешь. Он на тебя никогда зла не держал, сам слышал, как говорил: «Язык скверный, а сердце – золотое!»
– Дай ему Бог здоровья, благородному нашему другу! По-людски он, правда, слова сказать не умел, зато этот изъян, как и прочие, с лихвой высочайшими добродетелями возмещались. Как думаешь, прошел он, а, пан Михал?
– Ночь была темная, а мужики после вчерашнего погрома fatigati страшно. Мы надежной не выставили стражи, а уж они небось и подавно!
– И слава Богу! Я еще пану Лонгину наказал про княжну, бедняжечку нашу, порасспросить хорошенько, не случилось ли ее кому видеть: мне думается, Редзян должен был к королевским войскам пробиваться. Пан Лонгинус об отдыхе, конечное дело, и не помыслит, а с королем сюда придет. В таком случае можно о ней ожидать скорых известий.
– Я на изворотливость этого малого премного надеюсь: так ли, сяк ли, он ее спас, полагаю. Век буду неутешен, ежели ее какая беда постигнет. Недолго я знал княжну, но нимало не сомневаюсь, что, будь у меня сестра родная, и та б не была дороже.
– Тебе сестра, а мне-то она как дочка. От тревог этих у меня, того и гляди, борода совсем побелеет, а сердце от жалости разорвется. Не успеешь полюбить человека, раз, два – и уже его нету, а ты сиди, лей слезы, кручинься, поедом себя ешь да думай горькую думу, а вдобавок еще в брюхе пусто, в шапке дыра на дыре, и вода, как сквозь худую стреху, на лысину каплет. Собакам нынче в Речи Посполитой лучше живется, чем шляхте, а уж нам четверым всех хуже. Может, пора в лучший мир отправляться, как по-твоему, а, пан Михал?
– Я не раз думал рассказать обо всем Скшетускому, да одно меня удерживало: он сам никогда словечком ее не вспомнит, а если, часом, кто обмолвится в разговоре, вздрогнет только, будто его ножом укололи в сердце.
– Давай, выкладывай, колупай раны, подсохшие в огне сражений, а ее, может, татарин какой уже через Перекоп за косу тащит. У меня в глазах языки пламенные плясать начинают, едва я такое себе представлю. Нет, пора помирать, не иначе, – мучение сущее жить на свете. Хоть бы пан Лонгинус благополучно пробрался!
– К
нему за его добродетели небеса более, чем к кому иному, должны благоволить. Однако взгляни, сударь любезный, что там сброд вытворяет!..– Ничего не вижу – солнце в глаза светит.
– Вал наш вчерашний раскапывают.
– Говорил я, надо ждать штурма. Пошли, пан Михал, сколько можно так стоять!
– Вовсе не обязательно они штурм готовят, им и для отступления свободный путь нужен. А верней всего, башни, в которых стрелки сидят, туда затащат. Ты только посмотри, сударь: заступы так и мелькают; шагов на сорок уже заровняли.
– Теперь вижу, но ужасно что-то нынче солнце глаза слепит.
Заглоба стал всматриваться из-под ладони. И увидел, как в проем, сделанный в насыпи, рекою хлынула чернь и мгновенно запрудила пустое пространство между валами. Одни тотчас принялись стрелять, другие – грызть лопатами землю, возводя новую насыпь и шанцы, которым назначалось очередным, третьим уже по счету кольцом обхватить польский лагерь.
– Ого! – вскричал Володыёвский. – Что я говорил?.. Вон уже и машины катят!
– Ну, не миновать штурма, это ясно. Пошли отсюда, – сказал Заглоба.
– Нет, это совсем другие белюарды! – воскликнул маленький рыцарь.
И вправду, осадные башни, которые показались в проеме, отличались от обычных гуляй-городков: стенами их служили скрепленные скобами, увешанные шкурами и одеждой решетки, укрывшись за которыми самые меткие стрелки, сидевшие в верхней части башни, обстреливали неприятельские окопы.
– Пойдем, пусть они там сидят, пока не передохнут! – повторил Заглоба.
– Погоди! – ответил Володыёвский.
И стал пересчитывать стрельни, одна за одной появляющиеся из проема.
– Раз, два, три… Видно, запас у них немалый… Четыре, пять, шесть… Эка, еще выше прежних… Семь, восемь… Да они нам всех собак на майдане перестреляют, стрелки там, должно быть, exquisitissimi [199] … Девять, десять… Каждую как на ладони видно – солнце прямо на них светит… Одиннадцать…
Вдруг пан Михал прервал подсчеты.
– Что это? – спросил он странным голосом.
– Где?
– Там, на самой высокой… Человек висит!
Заглоба напряг взор; действительно, на самой высокой башне, освещенное солнцем, висело на веревке нагое тело, колыхаясь, словно гигантский маятник, в лад с движениями машины.
199
отборные (лат.).
– Верно, – сказал Заглоба.
Вдруг Володыёвский побледнел как полотно и прерывающимся от ужаса голосом крикнул:
– Господь всемогущий!.. Это же Подбипятка!
Шорох пролетел над валами, словно ветер в листве деревьев. У Заглобы голова поникла на грудь; закрыв руками глаза, он тихо простонал, едва шевеля посинелыми устами:
– Иисусе, Мария! Иисусе, Мария!..
Шорох мгновенно сменился шумом многих голосов, нарастающим подобно гулу волны, набегающей с моря. Воины на валах узнали в человеке, висящем на позорном вервии, своего товарища по недоле, чистого, безупречного рыцаря – все узнали пана Лонгинуса Подбипятку, и от ярого гнева у солдат волосы на голове встали дыбом.