Огонь и воды
Шрифт:
Прохазка вдруг забыл про всех: и про Розалию Соломоновну, нуждавшуюся в госпитализации; и про Левку, испуганно пялившегося на лекаря и хироманта, помолодевшего от воспоминаний; и про Шамиля, больше озабоченного своим промахом - невольным намеком на Сталина, чем состоянием здоровья музыкантши; и про настороженного Бахыта, болотное молчание которого только изредка нарушалось лягушачьим попыхиванием самокрутки.
– А пока… пока, товарищ доктор, что делать?
– деланно бодро спросил Левка, вернув Иржи Кареловича с Карлова моста и пражской Оперы на захламленное Бахытово подворье.
– Что делать?
– вздохнул Прохазка и взъерошил свои редкие седые волосы.
– Соблюдать постельный
– Какие лекарства?
– удивился Левка.
Иржи Карелович скороговоркой принялся перечислять то, что сберег в своей памяти с тех благословенных времен, когда он был студентом медицинского факультета Пражского университета и ходил, как его прабабушка Ганна, в Оперу на "Проданную невесту": боярышник, чемерица, пустырник, омела… В устах Прохазки названия трав звучали, как отрывки из оперных арий, которых не слышали ни горожанин Левка, ни выросший в горном селении на Кавказе Шамиль, ни угрюмый Бахыт.
– Можно еще обыкновенный чеснок, - прибавил к своему перечню Иржи Карелович.
– Отвар свеклы, пожалуй.
– Чеснока для Розы не жалко, - пробубнил старый охотник, - лишь бы помог.
– Пиявки, конечно, лучше, - вспомнил Прохазка и сложил лодочкой-плоскодонкой свою фетровую шляпу.
– Отсосали бы кровь, и полегчало бы. Но вокруг - ни одного пруда, одни высохшие арыки. Может, кто-нибудь в Джувалинск поедет и привезет баночку…
Иржи Карелович засуетился, сунул подмышку фетровую шляпу, перекинул через плечо дорожную сумку и затопал было к рысаку, но вдруг возле Левки остановился, потрепал его морщинистой рукой по спине и пробормотал:
– Пока живешь, ко всему, дружок, надо быть готовым…
Шамиль подвел к лекарю и хироманту скакуна, помог гостю взобраться в седло и сам ловко продел ногу в стремя.
– Ждем тебя, Бахыт-ата, в воскресенье в клубе на танцах!
– Рымбаев не танцует, - осклабился тот.
– Извините, можно еще о чем-то вас спросить?
– произнес Левка, когда Шамиль натянул поводья.
Никогда я не видел Гиндина таким растерянным и в то же время равнодушным. Казалось, все, о чем только что говорил Иржи Карелович, не имело никакого отношения к его маме: и эти травы с их причудливыми названиями, и эти пиявки…
– Спрашивай, спрашивай, - зачастил Прохазка.
– Она… не умрет?
– Все когда-нибудь умирают, - ответил лекарь и хиромант.
– Но будем надеяться, что твоя мама поправится. Мы с ней договор заключили: как только она встанет на ноги, то приедет к нам в колхоз и даст в клубе концерт - сыграет Сметану или Дворжака, и я снова, как в детстве, пройдусь с прабабушкой Ганной по Карлову мосту.
Прохазка поперхнулся своими воспоминаниями, вытер крохотным кулачком слезящиеся глаза, Шамиль снова натянул поводья, и послушный рысак молодцевато рванул вперед, оставив позади смятенного Левку; Бахыта, погруженного в молчание, как в трясину, и юного разведчика, торчащего на частоколе, словно глиняная крынка.
Не прошло и недели, как Розалия Соломоновна и Левка остались одни.
К Рымбаеву, как это и бывало в конце короткого и безоблачного бабьего лета, прикатило районное начальство - военком и начальник отдела внутренних дел. Бывшего рядового конвойной команды Бахыта Рымбаева с ними - майором и подполковником, страстными любителями перепелиной охоты - свел проныра Кайербек. Старый охотник был в степи для районных начальников незаменимым поводырем, прекрасным учителем, понаторевшим за долгие годы в охотничьем промысле. Он лучше всех в округе знал все заветные места скопления перепелов и куропаток, слетавшихся по осени
на убранные бахчи, на обширные ячменные поля в ближних предгорьях. Не было ему равных и в том, как управлять своенравным беркутом. Компания обычно отправлялась в степь на охоту с ночевкой, прихватив с собой обильную снедь и выпивку. Осторожный Бахыт даже на Севере в трескучие морозы водки не пил и никакой дичи не ел. Всю свою добычу он не без умысла отдавал начальству, которое затем выхвалялось перед родичами и подчиненными своей удачливостью и меткостью.Уехал Бахыт на рассвете, наказав страдавшей бессонницей Розалии Соломоновне держать на засове дверь и в хату никого не пускать. Куда и зачем он едет, хозяин не сказал, но по плотоядному клекоту беркута и по радостному крику оседланного ишака, своими чуткими ноздрями почуявшего заманчивый запах дальней дороги, квартирантка догадалась, что Рымбаев отправляется на перепелиную охоту.
– Знаем мы, Женечка, как они охотятся. Привезут ящик водки и, пока не прикончат его, в Джувалинск не возвращаются. Птиц за них добывает Бахыт. Если бы это ему понадобились лекарства или пиявки, дружки бы для него их из-под земли достали и с фельдъегерем прислали, - узнав о гостях, возмущалась Анна Пантелеймоновна.
– Я говорила с Нурсултаном. Его вызывают на бюро в Джувалинск. Там, наверное, будет и заврайздравом. Наш обещал что-нибудь из лекарств для Розы выклянчить. А пока, Женечка, снова свари ей свекольник, накроши туда погуще чеснока и отнеси. Авось, поможет.
Я слушал нашу хозяйку и чувствовал, как меня захлестывает какая-то благодарная грусть; мне было жалко всех на свете, кроме охотников, которые целыми днями пьют в степи водку и стреляют в перепелов, и я с этой жалостью ничего не мог поделать; из нее, как из огромной, теплой скорлупы, вылупливалась кладовая лекарств - аптека Левина, куда я ходил с бабушкой за глазными каплями и касторкой; в ней, окруженной столетними каштанами, было прохладно и чисто, дышалось легко и свободно; так и подмывало облачиться во все белое - надеть, как Левин, белый халат, белую, как перистое облачко, шапочку и никуда отсюда не уходить, встать за стеклянный прилавок и, по рецепту доктора Рана, за деньги или в долг, выдавать всякие там микстуры, порошки, таблетки, пиявки и до самой смерти жить среди этой райской, необманной благодати.
Моя жалость дергала колокольчик - динь-динь-динь - аптекарь Левин, словно ангел, только что спустившийся в Йонаву с облака, распахивал передо мной стеклянные двери, кланялся, впускал внутрь, ласково ерошил мои смоляные кудри и, бормоча "чемерица, пустырник, боярышник, омела", начинал рыться в выдвижных ящичках и на полках и доставать оттуда кулечки с диковинными травами.
– А пиявки? Вы забыли про пиявки, - напомнила спустившемуся с облака аптекарю Левину моя жалость.
– Ах, да, пиявки!..
– всплеснул руками аптекарь и по стремянке снова поднялся в небо.
– Пусть твоя бабушка скорей выздоравливает.
– Это не для бабушки, это для Розалии Соломоновны - Левкиной мамы. Вы ее не знаете. Она из Ленинграда… На скрипке играет…
Аптекарь Левин протянул мне склянку с пиявками, снова запустил руку в мои кудри и, качая седой головой, на прощанье бросил:
– Пусть выздоравливают все… Смотри - не разбей по дороге склянку.
Склянку я не разбил, но дорога из аптеки Левина к Розалии Соломоновне, как и все дороги, вымощенные состраданием, вдруг оборвалась в моей памяти и привела к свекольнику.
– Отнесем Розалии Соломоновне, - сказала вечером мама.
Она решила, что вдвоем будет проще и теплей.
От свекольника, в котором прыткими мальками плавали дольки чеснока, было больше пользы, чем от моей жалости. Левка открыл дверь, и мы прошли в темные сени, заваленные, как и двор, рухлядью, от которой шел удушливый смрад, как от тлеющего торфа.