Огонь и воды
Шрифт:
– Письмо?
– оживилась мама.
– Говорит, Сталину. Он ему и до войны из Ленинграда писал.
– Глупости, - пробормотала Харина.
– Писал. И Сталин ему два раза ответил.
– Так что, Левкины байки будем слушать или еще раз, Зоечка, твоего отца по русскому обычаю добрым словом помянем?
– приструнила хозяйка дочку.
– У всех налито?
Все, как по команде, повернулись к улыбающемуся на стене красному командиру, и Анна Пантелеймоновна нарочито буднично произнесла:
–
Зойка и мама только лизнули горькую, виновато глянув на Ивана, а я осмелел и сделал несколько глотков, и мне показалось, что красный командир без всякого колебания одобрил мою взрослую смелость и всем нам улыбнулся еще шире, во все свое молодое веснушчатое лицо, и луч его широкой улыбки скользнул по столу, где сиротливо поблескивала купленная в сельпо колхоза имени Первого съезда комсомола бутылка (в нашем кишлаке магазина не было) и где еще минуту тому назад царила притворная торжественность, которой все пытались скрыть свое уныние. В самом деле, разве за мертвых, за встречу с ними можно пить? Разговаривать - пожалуйста, сколько угодно. Бабушка Роха на кладбище всегда вела беседы с покойниками - своими родителями, сестрами, подругами, лавочниками, дававшими ей селедку и корицу в долг; она им рассказывала про женитьбы, про разводы и сватовства в местечке, про тех, кто уехал в Америку и Палестину. Но чтобы произносить за усопших здравицу?..
После третьей рюмки Анна Пантелеймоновна немного захмелела, к закуске почти не притрагивалась, только изредка макала корочку в огуречный рассол, как перо в чернильницу, и говорила тягуче-медленно, вытягивая из себя каждое слово, будто занозу.
– Ты, Женечка, совсем не пьешь, - укоряла она маму.
– Евреи не пьют, что ли? Трезвенники? Все счастливые люди - трезвенники. Но в России счастливых нет - одни несчастные..
– Скажи ей, - умоляла мама, - что несчастных полно всюду.
– Коли не хочешь за Ванечку выпить, - не дослушав мой перевод, выдохнула Харина, - хоть за своего дерни… Клопов у нас керосином морят, а печаль - водкой. А у вас чем?
– Клопов у нас не было, - ответил я за маму.
– А мы с печалью и с клопами всю жизнь не расстаемся, - промолвила Анна Пантелеймоновна.
– В печали нас зачали, печалями вскормили, и печалью, как глиной, на погосте засыплют… Выпьем!
Водка обожгла непривыкшее горло мамы, она надсадно закашлялась, зашмыгала носом, вытерла краем подола глаза и уставилась на улыбающегося Ивана.
Он улыбался не со стены, а из вечности.
– Хорошая фотография, Аня, - по-русски произнесла мама, впервые назвав хозяйку по имени.
– Скажи ей, Гиршеле, что… если с отцом что-нибудь случится… нам нечего будет на стену повесить. Мы все там оставили. Все.
IV
Время шло, но здоровье Розалии Соломоновны не улучшалось. Бывали дни, когда она почти не вставала с постели, а если и вставала, то только для того, чтобы в сопровождении Левки, пришибленного ее болезнью, добраться до отхожего места.
– Зачем мучаешься? Делай в сенях. В ведро!
– сжалился над квартиранткой суровый Бахыт, который особым человеколюбием (в конвойные команды сердобольных не брали) не отличался, но который втихомолку все-таки просил Аллаха, чтобы тот исцелил больную. Что за прок в мертвых? Мертвые за постой не платят. Выживет жилица - будет
– Пускай Левка ведро в будку носит, потом его в арыке моет, песком натирает. Зачем, Роза, мучиться…
Но Гиндина его разрешением не воспользовалась.
– Нет, нет, - замотала она крупной, с высоким лбом, головой и поблагодарила страдальческой улыбкой Бахыта.
Опираясь на выломанную в орешнике палку, Розалия Соломоновна семенила на край захламленного двора, к потрепанному ветрами нужнику с незакрывающейся дверью, возле которого постоянно кучковались оголодавшие куры со взъерошенными, грязными перьями.
На обратном пути из нужника Розалия Соломоновна всегда присаживалась на тележное колесо, заросшее бурьяном, и впивалась взглядом в синее, свежее, как только что выжатое белье, небо, пытаясь что-то невиданное разглядеть или что-то необычное, не доступное до сих пор ее слуху, услышать.
– Подышу немного свежим воздухом, - говорила она, как бы оправдываясь за свою расслабленность перед Левкой.
Свежим воздухом на подворье Бахыта и не пахло. Пахло плесенью, огородной прелью, остывшими углями и обильными коровьими лепехами, вразброс желтевшими на проселке.
– Посиди, отдохни, - подбадривал Розалию Соломоновну Левка и, примостясь с ней рядом на опрокинутое вверх днищем в рыжих плешинах ржавчины ведро, вперял взгляд в роскошную кроличью шапку Ала-Тау, в бескрайнее и непорочное подворье Господа Бога - небо. В погожие дни Розалия Соломоновна и Левка просиживали во дворе до самых сумерек, которые светились молочно-восковой спелостью несметных звезд и маслянистыми, как только-только вылупившиеся из скорлупы каштаны, зрачками меланхолика-ишака.
Иногда Розалия Соломоновна украдкой переводила взгляд с темнеющего неба на сына, и тогда Левку охватывал странный и непонятный страх. Казалось, недалек тот день, когда мама больше не поднимется с тележного колеса, застынет на нем в своей отрешенно-задумчивой позе, с ног до головы обрастет бурьяном, и только любознательный ишак Бахыта по весне забредет сюда и, оглашая окрестности своим самозабвенным криком, примется пощипывать первые завитушки зелени.
– Лева, я хочу тебе кое-что сказать, - устроившись на облюбованном колесе, как-то начала Розалия Соломоновна.
– Если со мной что-нибудь вдруг случится…
– Глупости!
– перебил он ее криком.
– Ничего с тобой не случится. Все, что могло, уже случилось.
Ему не хотелось слушать про смерть. Он и мысли не допускал, что с мамой может произойти что-то непоправимое, и он останется один среди этих чужих людей, как бы только вчера перекочевавших в эти степи из тьмы веков; бесследно затеряется в этом зачуханом кишлаке, провяленном бедностью и невежеством, где и кладбища-то приличного нет - хоронят вместе со скотиной где попало. Чем больше Левка думал о своем возможном сиротстве, тем яростнее его мысль сопротивлялась такому исходу, цепляясь за иную - лучшую жизнь.
– Ведь всякое, Лева, с нами может произойти. Когда-то и я думала, что мамы не умирают… Все, мол, уходят, а мамы - бессмертны. И когда твоя бабушка умерла, и я в проливной дождь шла за ее гробом, то не верила, что там, под этой крышкой, заколоченной гвоздями, - она… самый дорогой и близкий мне на свете человек. И когда ее опускали в могилу, тоже не верила. Так уж, Лев, устроен этот мир: та, что косит, сильнее той, что плодоносит. Любовь еще ни разу не выигрывала у смерти.
<