Огонь над песками. Повесть о Павле Полторацком
Шрифт:
Еще тем был хорош дом Савваитова, что от него, не садясь на трамвай, не нанимая извозчика, можно было неспешно, минут за пятнадцать — двадцать, дойти до прежней резиденции туркестанского генерал-губернатора (последним обитал в нем Куропаткин, незадачливый воин). Здесь под одной крышей, на двух этажах разместились теперь Совнарком и все комиссариаты. Другое достоинство савваитовского гнезда, также связанное с его местоположением, состояло в том, что переулок Двенадцати тополей прямехонько выходил на Самаркандскую, где в доме под номером четыре обрела временное пристанище редакция новой газеты «Советский Туркестан», главным редактором которой чуть более месяца назад стал Полторацкий. Вообще, с назначениями и обязанностями складывалось неподъемно. В ту же примерно пору решено было Совнаркомом и Центральным Комитетом партии Туркестана поставить его председателем только что созданного Высшего Совета Народного Хозяйства республики. Федор Колесов, председатель Совнаркома, подписав назначение, бросил ручку, потянулся, мигнул весело: «Будешь у нас и швец и жнец…». «Молодой ты, Федя, и чересчур резвый, вот что», — сказал тридцатилетний Полторацкий
С утра, по заведенному порядку, шел на Черняевскую, к Совнаркому. В том месте, где Самаркандскую пересекали трамвайные пути второй линии (два вагона, оставляя за собой сухие, полынные запахи разогретого металла, медленно прогромыхали в сторону Старого города, бледные искры, шипя, слетали с дуги, на подножке, держась рукой за поручень, в распахнутом полосатом халате, открывающем белую рубаху — куйляк, проплыл мимо Полторацкого, с важностью и некоторым превосходством взглянув на него сверху вниз, пожилой узбек с клочковатой седой бородой, как бы по ошибке прилепленной к очень смуглому, почти черному лицу), — в этом месте, перейдя рельсы, Полторацкий свернул налево и наискось и оказался на Конвойной, короткой улице, затененной почти смыкающимися вверху чинарами, которая выводила прямо на Черняевскую. Можно было, при желании, выйдя из дома, двинуться к Романовской улице, где сесть на трамвай третьей линии, выйти на Джизакской, а там пересесть на первую линию, которая по Воронцовскому проспекту шла до Черняевской… Однако на ташкентский трамвай давно уже нельзя было положиться.
Трамвай, забота горькая… и если б одна была такая! Как-то не ладилось с хозяйством, причем довольно мягкое это выражение «не ладилось», понимал Полторацкий, не вполне отвечало существующему положению. По сути, почти везде начинать надо заново. Неправомерно было бы сводить все неуспехи к своей личной деятельности, но разумное это рассуждение нисколько не утешало и не умаляло его маету, и с нехорошим чувством он сам себя уподоблял иногда грузчику… какому-нибудь бакинскому амбалу, который, кряхтя, багровея и обливаясь потом, пытается на широкой спине уности тяжесть, посильную по меньшей мере троим. Те же трамвайщики: в апреле бастовали, требовали прибавки… четыре дня город сидел без электричества, встали машины, круглые сутки, без перерыва, печатавшие туркестанские боны: деньги уходили, как вода в песок… Полторы сотни требовали прибавить, напирая на неслыханный рост цен. В декабре семнадцатого фунт мяса стоил рубль двадцать, фунт картошки — двадцать копеек… За мясо теперь клади трешку, за картошку — рубль с полтиной! И четвертушка хлеба в день на едока! Но при том, что невесело, прибавки, да еще такой, по сто пятьдесят рублей каждому, взять неоткуда… Они, со своей колокольни глядя, предлагали плату за проезд поднять, так, чтобы в большой конец выходило сорок пять копеек… Тоболин, председатель Ташсовдепа, тут же подсчитал: стало быть, на трамвай семья должна будет тратить рубля двав день, и, стало быть, рабочие немедля потребуют, чтобы зарплата увеличена была им тоже. При нашей-то нищете! С трамвайщиками кое-как уладили. Но разве втом дело! Решать вообще надо в целом, по всему Туркестану, да и по всей России, ибо без нее нам не выстоять… а как решать, когда у нас то Дутов, то «автономия», то эмир, теперь вот Асхабад тревог подбавил… а там в России — от немцев до Деникина, всех хватает. С Конвойной Полторацкий вышел на Черняевскую и, как всегда в летние дни, ощутил разницу между двумя этими улицами: после узкой и затененной чинарами Конвойной чрезвычайно жаркой казалась Черняевская, гдес головы до пят сразу же охватывало уже довольно высокое солнце. По улице спешил служилый люд; в направлении Головачевских ключей, гремя пустыми бочками, ехали распродавшие первую воду водовозы; невесть откуда взявшийся дворник шаркал метлой, вздымая тучи пыли. Спасаясь от нее, он пересек булыжную мостовую и, двинувшись дальше, через несколько шагов прямо перед собой увидел киргиза — босого, в рваном зимнем халате, открывающем худую смуглую грудь с запекшимся на ней кровавым шрамом… Подняв голову и взглянув в лицо киргиза, Полторацкий поспешно, с болезненным, щемящим чувством отвел глаза. Даже не потому, что и через узкое, желтое, с ввалившимися щеками лицо наискось, от правой острой скулы по углу плотно сомкнутых сухих губ, а затем и по подбородку тянулась точно такая же и тем же ножом, одним егб легким движением сверху вниз, нанесенная рана; уязвляло выражение этого лица, странным образом сочетавшее в себе и униженность, и мольбу, и вместе с тем какую-то высокую отрешенность… безмолвный укор: и всем встречным, и всем живущим вообще… безысходную печаль, порожденную не только собственными несчастьями и скорбями, но, может быть, и в значительно большей мере, бесчестьем мира и всех его высших и низших сил, допустивших совершиться его глубокому и постыдному падению. Так, ни слова не говоря, стоял он против Полторацкого, вровень с ним ростом, и, чуть откинув голову, полуприкрытыми глазами смотрел мимо и вниз, и веки его мелко дрожали. Он был не один — к нему, обеими руками обхватив его руку и прильнув к ней заплаканным личиком, жалась девочка лет десяти, исподлобья взглядывавшая па Полторацкого черными мокрыми глазами.
— Кто это… — тут голос у Полторацкого невольно дрогнул, после чего он замолчал, ощутив инезапную сухость во рту, но продолжал уже твердо: — Кто это тебя так, а? — И не дождавшись от киргиза ответа и даже не подумав о том, что тот, может быть, по-русски не говорит и не понимает ни слова, спросил еще, указывая на девочку: — Дочь, да?
Осторожно отстранив от себя девочку, киргиз чуть подтолкнул ее к Полторацкому. Она шагнула, неслышно переступив босыми ногами, и встала совсем близко, но головы не поднимала. Тогда вслед ей и тоже неслышно, все с тем же выражением униженности, укора и печали,
шагнул и киргиз и, тронув ее за подбородок, велел поднять голову. Она подняла — и Полторацкий, глянув ей в черные, мокрые, блестящие глаза, увидев потеки слез на смуглых, грязных щеках, спросил у киргиза:— Ты… ты что? Ты зачем?
Тот разомкнул губы и произнес совершенно отчетливо:
— Сто рублей.
Что поняла в этих словах девочка? И понимала ли вообще что-либо? Но вздохнула горестно, как взрослый, страдавший человек, и уже по собственной воле, без принуждения, пристально и серьезно принялась разглядывать Полторацкого.
— Сто рублей, — ровным голосом повторил киргиз, положив ладонь ей на плечо. — Бери… Дочь. Мой дочь. Твой жена будет. Сто рублей. Хлеб нет… Я умер… Дочь умер… Сто рублей, — сказал он и терпеливо переступил босыми ногами.
Детей не было, но если б Христину, сестренку, вывели бы вот так, на продажу… чтоб досталась какому-нибудь гаду… ублюдку с дурной кровью… Столько мерзости, предубеждения и злобы накопилось в мире, что если со всем этим не покончить, то не будет на земле твари, несчастней человека! Но только силой можно оторвать людей от их приверженности ко всему, что разделяет их и ставит друг против друга с оружием и ненавистью: человека против человека, народ против народа, расу против расы. Слепым, жадным пламенем полыхает ненависть, и гибнут в ней неповинные — эта вот девочка, дитя заплаканное, со своим отчаявшимся отцом. Семьдесят рублей оказалось в бумажнике. Он сунул деньги в горячую, влажную руку киргиза, подумав при этом, что тот, верно, болен, сказал: «Подожди меня… Стоя здесь, не уходи никуда, понял?!» — и сильней, чем обычно, припадая на правую ногу, быстро пошел назад, домой, в надежде добыть хотя бы сотню у Савваитона, которому только два дня назад платил за жилье. Разумеется, чушь, глупость, не выход, даже буржуйством попахивает, как всякая денежная подачка, но возможности иной, чтоб сразу помочь, нет, а так девчонка с отцом, он ее продавать не станет… Казаков, наркомпрод, уверял, что урожай будет хороший, им, стало быть, только до нового хлеба дотянуть… А там, к зиме, Троицкие лагеря перестроим — вот и приют будет, девчушку, случись что, туда можно… Объяснить надо, где меня найти.
Савваитов, по счастью, был дома, выслушал просьбу Полторацкого и, даже на лице не выразив вопроса, удалился в свою комнату, вышел оттуда с двумя сотенными бумажками, которые и вручил с полупоклоном и со словами:
— Чем богат…
Не сказать, что целым состоянием наделил Савваитов, но все-таки: от комиссарского жалованья почти половипа, и на первое время им хватит… а там наладится, будет работа, хлеб, жизнь будет! Но только голодному… голодавшему и гонимому доступно понять… и чужую боль и скорбь ощутить, как свою… Я знаю, со мной было, и потому сначала не разумом, не чтением книг, а взбунтовавшимся нутром постпг, что у бедности и голода есть своя правда и свои права, которых никто во всем мире оспорить не может! Всего отрадней, что девочка, дитя черноглазое, бедное, вздохнет спокойно… Много ли надо ей!
Гимнастерка прилипла к его взмокшей спине, когда он снова очутился на Черняевской и сразу же, еще не переходя улицу, глянул туда, где должны были стоять киргиз и девочка. Но только девочка, склонив голову, стояла там, и тогда взгляд его скользнул дальше — к пустырю, с тускло блестевшей на нем колючкой, с пылью, поднимавшейся вслед бредущим к Анхору мусульманам и медленно оседавшей в тихом воздухе, к ярким отблескам солнца вдали, по которым угадывался и сам арык… Узкий и, должно быть, шаткий мостик чернел над ним, а еще дальше, под накаляющимся небом всю землю до самого горизонта заполонил Старый город, казавшийся сейчас Полторацкому одним огромным серо-желтым пятном.
Он подошел к девочке.
— Где отец?
Она еще ниже опустила голову, и плечи ее затряслись. Он едва не ахнул: ушел! дочь мне оставил, а сам ушел… Что я делать-то с ней буду? Ай-яй-яй… Он еще раз взглянул в сторону Старого города, вздохнул и сказал:
— Не плачь.
Она всхлипнула и черными, мокрыми, блестящими глазами исподлобья па него посмотрела. Полторацкий руку ей протянул и проговорил:
— Пойдем.
Она покорно вложила в его ладонь свою смуглую, твердую ладошку, и он снова двинулся в переулок Двенадцати тополей, к дому Николая Евграфовича Савваитова. Николай Евграфович поможет, у него в Старом городе друзья-мусульмане, они девочку до поры к себе возьмут… а потом — потом и Троицкие лагеря подоспеют… так даже лучше, так я зпнть буду, у кого она…
— Тебя зовут-то как?
Она шла молча, неслышно ступая босыми ногами.
— Не понимает, наверно, — сам себе пожаловался Полторацкий, но вопрос свой все-таки повторил:
— Зовут-то тебя как?
И указательный палец правой руки на нее уставил, и глаз с девочки не спускал, ее ответный взгляд стараясь не пропустить. Она вдруг проговорила ясно:
— Айша.
— Ну и замечательно! — обрадовался он. — Айша, значит… Сейчас мы с тобой, Айша, к одному хорошему деду придем… Он по-вашему говорить умеет и вообще человек хороший. Мы ему все расскажем, все объясним, шапку перед ним ломать будем: помоги нам, Николай Евграфович! А он поможет… обязательно он нам, Айша, поможет… У него, видишь ли, сын погиб… то есть, я точно ве знаю, я только думаю, что погиб, но я уверен, что так… И с тобой мы видеться непременно будем. У меня сестренка есть маленькая, но она далеко — вот ты мне вместо нее и будешь. Ладно?
Ни единого слова, скорее всего, не поняла Айша, но уже не такой напряженной — он ощутил — была ее ладошка. «Ах ты, дитя горемычное!» — с острой жалостью он подумал и легко провел рукой по черным, горячим волосам девочки. И снова отворил калитку, снова поднялся на крыльцо и снова позвал Савваитова. Тот вышел из комнаты и на сей раз не без удивления на Полторацкого глянул.
— Помочь надо человеку, Николай Евграфович, — Полторацкий сказал. — Одна она… Я вам вечером все объясню…
— Сначала мы ее накормим, — объявил Савваитов и на местном языке что-то у девочки спросил.