Огонь неугасимый
Шрифт:
— А я вовсе не умею, — признался Иван.
— А чего нам делать там?.. — тут же перестроилась Зоя.
— Так что нам? — приободрился Иван. — Я знаю в парке такие тропинки — сказка. До самой Оки дойдем и как в настоящем лесу. Или, может, в «Журавли» заглянем?
— Ох, что ты!
— Зоя… — наклонился Иван и поцеловал девушку в губы.
— Ой, ты что! Люди же…
— Мы тоже люди. А то мне как-то… не так, — признался Иван. — Я и не то, чтоб, но такая дубина. Теперь мне проще и легче. И я не просто так. Я тебя люблю. Правда. Не веришь?
— А я боюсь, — как-то сжалась, растерялась Зоя. — И в лес боюсь, и вообще.
— Все будет хорошо, Зоя. Нет, что ты, я больше не буду… И ты не опасайся. Ну, что
32
Парк постепенно переходил в лес, и Виктор очутившись тут впервые, то и дело останавливался, оглядывался по сторонам, стараясь не потерять тропинку.
Могучие клены в три обхвата, вязы, сцепившиеся ветвями, стремительные свечки елей и таинственный запах чего-то древнего тревожного, бесконечного. И щекастая луна, что-то очень уж рано выкатившаяся на туманные верхушки заокских лесов. Шуршание, словно шепот ребенка, перестук дятловой работы, томные вздохи кукушки. И такие завитки настроения, хоть вовсе поворачивай назад.
С того торжественного вечера в ресторане «Спорт» прошло всего ничего, а новостей привалило многонько. Слишком много. И самая тревожная, самая трудная из всех привела сюда. Непонятный поворот судьбы. Слепой и равнодушный случай. Знать бы, по-иному можно б решать. Таня — Иван. Просто и понятно. Третий тут ни к чему. Но что же было там, на чествовании? Насмешка? Слишком злая. Не способны ребята на такое. Вспышка обиды и наивное желание отомстить? За что, кому? Не похоже было, чтоб воспринял Иван поведение Тани, как месть. Было что-то, конечно, было, но не в такой степени и не то. Не любит? Рассорились? Бывает. Ну а Иван, тут не о чем печалиться, если не сочтет возможным, не отступится. И все же, все же. И не в том дело, что это какая-то последняя надежда. А что это? В тридцать лет. Первая любовь? Или какая по счету? Сколько раз дано человеку влюбляться? Как сказать об этом хотя бы самому себе? Что это?
«А если Таня назначила тут свидание, чтоб посмеяться надо мной? Это и не жестоко, и не зло. Обыкновенная шутка. А как еще отвадить запоздалого жениха? Потом спросит, при случае: «Не заблудился в трех сосенках, самонадеянный нахал?» И пустит байку про старичка-лесовичка, который гонялся по мхам да болотам за девицей-красавицей. Не догнал, под кустом ночевал, горько-слезно плакал… На Радице такие прибаутки мигом подхватят, приукрасят и будут взад-вперед таскать, пока в зубах не настрянет. Но не это страшно. Если она так, значит… значит, вовсе не любит. И что тогда? И теперь трудно будет вовсе…»
По рассказу Тани где-то за пригорком должна быть поляна, окруженная орешником. Она сказала: «Как воротничок меховой. А там, где шея чуть приоткрыта — скамеечка беленькая. Покрасил кто-то, издали заметна». Пригорочек — вот он. Старая ель, как посох Бабы Яги. Тропинка совсем скрылась в колючей траве, и теперь надо напрямки. Сначала — от ели и точно на север, а там, на макушке пригорочка, взять немного левее. Остановился, сориентировался. Оттянул еловую лапу, шагнул было и оторопел. Таня сказала бы: «Как пленная россиянка», — выпрямилась тоненькая рябина. Послышалось даже, тихонечко вздохнула, освободившись от гнета тяжкой напасти. На единственной веточке — едва обозначившаяся гроздь ягод, пять листочков, как ожерелье, божья коровка вместо Кащея.
Наверно, не в первый раз ее вот так, мимоходом, освобождали, а потом опять отдавали во власть неволи. Она боится поверить, что обрела свободу, но благодарит все равно. Как же иначе, надо. Хоть за одну секунду свободы, хоть единым вздохом вольности. Но почему, почему? Разве она не имеет право на солнечный свет? Разве ель тут властительница? Нет уж, хватит! И, выхватив складной нож, в два удара обрубил конец лапы, бросил к еловому комлю, спрятал нож и осторожно поправил ствол рябинки. Вот
так. Там север, там юг. С утра до полудня будет тебе свет.Прислушался к собственному шепоту, к мыслям, нахлынувшим бойко и безалаберно, вздохнул, еще раз наметил путь и зашагал дальше.
Только вчера он не захотел понять судьбу такой вот рябинки. Показалось: нелепо вмешиваться в естественный ход жизни, подменять нормальную борьбу дешевеньким благотворительством, лишать человека чувства торжества победы. Вчера Иван, не совсем к месту, но, кажется, о давно наболевшем сказал: «Работать по-коммунистически мы рано иль поздно научимся. К этому нас подведет производственная необходимость. Жить по-коммунистически нас не обяжет никто. Только мы сами, если захотим, и разберемся в этом, сумеем нащупать верную тропу». И высказал предложение: построить Егору Тихому дом силами и на средства бригады.
Неожиданная и довольно странная интерпретация коммунистического образа жизни. Пусть не коммунистического, а, если можно сказать, предкоммунистического, но все равно странная. Если это верная тропа, то Грише Погасяну нужна срочно хорошая квартира, Михаилу Павлову хотя бы хорошая комната, а самому Ивану тоже дом. У него дед, вдвоем в общежитие не пустят.
Ничего не ответил вчера Ивлев на предложение Ивана. Уклонился. Счел за лучшее промолчать. И хорошо. Вчера мог бы сказать несуразное. Сейчас вот — тоже странно — мог бы сказать твердо и честно: я — за. Буду с вами забивать гвозди в Егорову бедность. Но вполне возможно, что теперешнее решение тоже не долговечно. Эхо минутного настроения. А у Ивана как? Надо спросить. Непременно. И вообще, надо поближе сойтись с ним. Подружиться. Есть в нем что-то и от проповедника, и от бунтаря, и даже от провидца. Не потому ли его многие сторонятся, что такого Ивана не часто встретишь, непонятен он мимолетному человеку. Конечно, не один он, не одиночка, но чересчур далеко вперед выскочил. Не любят таких, это им навесили бирку «выскочка» и никак не хотят заменить на слово «передовик». Не сразу приживаются новые слова, новые идеи — и того труднее.
«Но на этот раз твоя взяла, — как бы ободряя Ивана, подумал Ивлев. — Завтра я так и заявлю всей бригаде…»
Таня. На белой скамейке. Внезапно, как взрыв. Оборвалось что-то в душе. Ноги ослабли, перехватило дыхание. Таня!
Сидит, по-сиротски сгорбившись, перебирает обеими руками, как косу, свесившуюся на колени ветку старого вяза, роняя листья в лужу под скамьей. Косынка сползла с плеча, чертит концом в луже, чуть трепещет под ветром, словно рвется куда-то. Ноги, сторонясь воды, робко скрестились, неудобно им, но они терпят. И весь вид как бы говорит: вот и я терплю. А зачем это?
— Танюша! — вырвалось у Ивлева. — Что с тобой? — подошел, пригляделся, сел рядом и, взяв за руку у локтя, переспросил: — Да что с тобой, Таня?
— Ничего, — посмотрела на Виктора Таня. Попыталась улыбнуться, не получилось. Отвернулась, опустила глаза, произнесла совсем тихо: — Грустно мне. Очень. Ушло что-то хорошее… Наверно, кончилась моя светлая юность? — и, все же улыбнувшись, посмотрела Виктору в лицо. Вот, мол, я даже шутить могу. И вдруг как-то жестко сжав губы, погасив искорочку в глазах, вскинула голову, сдернула с плеча косынку и смяла ее. Спросила с вызовом: — У тебя есть закурить?
— Есть, — достал Ивлев сигареты. — Вот, я, правда, дешевые, покрепче. — Легонько встряхнул пачку. — Бери.
Таня взяла сигарету из пачки прямо губами. Ловко у нее получилось, намеренно ловко. Привычно закусила фильтр, немного ощерив зубы, наклонилась к зажигалке, придержав руку Ивлева за кисть, прикурила, откинула голову, жадно затянулась и, выпуская дым через расширившиеся ноздри, повторила:
— Грустно. Очень грустно.
Расспрашивать в таких случаях бестактно. Да Ивлев и так догадывался, от чего Тане грустно. Возможно, ей не просто грустно. Хуже.