Шрифт:
1
Отрадная улица начинается не от Радицы, а снизу, от чугунных ворот четвертой проходной. Тут, по нечетной стороне, четной не было вовсе, места не хватало, под номером первым рядышком стояло два здания: особнячок бывшего управляющего и остатки усадьбицы торговых людей Марголиных. Особнячок — голубенький, очкастенький, с реденькой бородкой из одряхлевших георгинов и петуний, в новой шляпе из волнистого датернита. На фронтоне крылечка с резными столбиками — вывеска довольно мрачного вида и содержания «Травмпункт». И вспученный асфальт к тесовым в елочку воротам.
От всего марголинского уцелел лабаз с небольшой пристройкой. Когда-то и лабаз красили в голубое, но было это давно, и теперь из-под веселенького проступало и давнее синее, и еще более древнее коричневое, и даже ребра-кирпичи. Ни к двери, окованной ржавой
Это и есть Радица.
На самой бугрине, в центре Радицы, — могучий тополь в пять обхватов. Под тополем — жилье Стрельцовых. Почернелый, в глубоких трещинах домик. Три окна по фасаду, вросшие в землю ворота, жестяной петух на коньке крыши и затейливое крылечко с удобными скамейками и скрипучими приступками. Под тополем тоже скамейка, поставленная на века, — дубовая плаха на четырех лапах чугунного литья. Не скамья — трон королевский. Только без спинки. Наверно, чтоб не засиживаться подолгу здешним королям. На скамье, в самой густотени, блаженствует теперешний домовладелец Гордей Калиныч Стрельцов. Белоголовый, костлявый, кривоногий, но с такими увесистыми молотобойными руками, что и непонятно — зачем они деду? Щурится дед Гордей на умаявшееся за день солнце, запутавшееся в молодом дубнячке, мозгует что-то, шевеля для убедительности коричневыми, в трещинах губами, беспокоится, переступая окаменевшими валенками.
И что это деется, что происходит — уму непостижимо. Вправо глянь — Ока резвится, русалок сзывает для каких-то надобностей. Влево посмотри — Москва-река упругим луком выгибается, может, стрельнуть куда налаживается. Внушительная, при бакенах и в опушке непролазного черемушника. Но куда ни глянь, хоть назад, хоть вперед, видны трубы мартеновского. Выстроились они в ряд, как умелые косари, в азарте отбросили по ветру рыжие чубы и дуют во всю мочь. Косят. Еще как. Отсюда слышно — пыхтят воздуходувками, брякают копрами, железной поступью мелко сотрясают землицу-матушку. Работают. Но иногда деду кажется: что-то там не так, и, если бы провели ему сюда, под тополь, телефон, всенепременно вмешался бы и наладил дело по-настоящему. Кто-кто, он-то понимает: нельзя мартенам с ритма сбиваться, мартен для завода все равно, что кровь для живого тела. Останови мартен, все остановится. Потому глаз не спускает Гордей Калиныч с рыжеватых причесок. Чуть что — он тут как тут. Вот телефон бы… Но, чего уж, — редки теперь сбивы у мартеновцев, народ там подобрался грамотный, деловой. Блаженствуй, дед, на своей королевской сидушке. Вона — красота вокруг несказанная. Полыхнет в дубнячке солнце, разольется жидким золотом по плесам, по всем лугам, по макушкам черемуховых зарослей. То всполошит пламенем воду в Москве-реке, то вернется в дубнячок. Работают небесные чудо-мастера. Беспокойство творится в мыслях Гордея, суматоха настоящая. Вот вызолотят там каждый дубочек, каждую травиночку-былиночку, понавешают на каждом листочке всяких изумрудов да жемчугов, и получится чудо-чудное, всесветное. Понаедут отовсюду, из прочих заграниц любопытные туристы-интуристы, на карточки все это поснимают, по всем печатным возможностям оповестят… и пойдет гулять слава о Радице хоть до самых тех краев, где и людей нету. А что? Радио там или телевидение… Тут словно спохватился Гордей — беспокойства и без интуристов хватает, а золото — на кой оно. Лучше бы асфальт. Если асфальт… И видит дед сквозь мутно-сладкую дрему внука своего Ивана за рулем вишневого «жигуленка», а сам дед — у распахнутых настежь ворот. В новенькой кумачовой косоворотке, готов сесть на мягкую кожу позади внука. А что? Нет, а если асфальт, хоть нынче бы отчубучили.
Задрав голову, всматривается дед в смутную рябь в самой гущине тополиной. Там, вот уже лет сорок подряд, аистиное гнездо. Конечно, аисты меняются, но, как помнит дед, зовут их Оськой и Тоськой. Те или не те прилетают и обживают гнездо на тополе, все едино Оська и Тоська. Шебуршат, слышно, о чем-то беседуют. А то вдруг зачекочат, будто семечки лущат, и тогда страсть как хочется деду увидеть и понять: к чему у них это и для чего? Намаялись, сердешные, за день. И строительство в самом разгаре, и кормежка, по теперешним временам, забота немалая. Перемены теперь тут. Где-то под Ишменями плотину построили. Для пополнения электричества надобна. Пойму распахали — тоже не ради баловства. Только Оське-то с Тоськой каково? Мотай теперь за каждой лягушкой чуть не двадцать километров взад-вперед. Вот тебе и птичья жизнь беззаботная…
Сбросив дрему, беспокойно озирается дед Гордей. Пристально, недоверчиво оглядывает свои владения, присматривается к внуку, к дружку его Сереге Ефимову, вздыхает. Надо тебе оказия. Иван — глянуть любо. Плечи под черным свитером, как литье чугунное. Шея — дуги гни. Черноват, конечно, в кого только уродился такой угольный, но разве это порок? Серега против него — шкет. Так себе, юрок белобрысый. А нате вам — опять Ивану досталось бороду распутывать. Леса с крючками, черт бы с ней валандался, как нарочно в такую несуразицу запутана, до вечера не расхлебаться. Это ж терпение надо, как у святого или там у робота какого-нибудь. Сидит Иван, прислонившись лопатками к нагретой стенке ветхого сарайчика, упер локти в коленки, перебирает пальцами, дымит сигареткой. Или не понимает, что Серега каждый раз подсовывает ему эту напасть, а сам отлынивает без стыда-совести? Не, он тоже работает, он, видишь ты, червей перебирает. Себе какие поотгулистее, в свою баночку и земли побольше, и навоз посвежее, ну, каждую мелочь ладит отжилить, Машкин сын! Ну, вот пойми — откуда такие берутся?
Вместе с Иваном выросли, на одном голодном пайке выкормлены, вместе в школу ходили, тоже бедовали не приведи-помилуй. Вместе на завод пошли, считай, бог о бок работают, а что у них общего, одинакового? И ладно, и хрен с ним, но до чего же обидно: где ни коснись, не так-этак, не обжулит, так перехитрит, не перехитрит, так нахрапом возьмет Серега. Наперед известно, ловить будут на общий кукан, с детства так повелось у них, а дойдет дело до дележки — или весь улов Серега себе захапает, или подсунет Ивану завалящих ершишек да плотиц-красноглазок. Мало того, на поллитровку собьет, в гости заявится, будто он тут нужен, такой оборотистый. Алчный малый, иначе не скажешь. Смотреть на него — одно расстройство.А что Серега над Иваном верховодит — это одна видимость. В главном Иван шагу не уступит Сереге, ни черту-дьяволу.
Поутихли маленечко мысли. Угомонились. Так бывает частенько. Подумается, вспомнится, как бедовали вместе с матерью Сергея, как таскали на закорках этих вот байбаков… Тогда они были заморышами. Серега если фунтов пятнадцать тянул, Иван чуток поувесистее. Вскарабкается, бывало, на закорки, прислонится щекой к спине, смокчет что-то голодным ртом… А, да не вспомянись такое, а вот — вспоминается и не досаду будоражит, что-то теплое заносит в душу. Горькое, но боевое было времечко. Оно и теперь есть всякие дела. Ефименок тоже не такой вредный, трудяга все же. Тоже от забот суетится. Женился, чудак. Совсем скупердяем стал. Мало тут хорошего, а что сказать? В семью, в дом тащит. Так принято издавна. Слободка — она по своим законам живет. И все равно — чего мельтешит без прока и пользы. Привязать бы к штанам метелку, хоть двор вымел бы, бегая взад-вперед.
Остановился Сергей, негодующе вскинул левую руку с зажатой в кулаке кепчонкой, что-то сказал.
Ухом не повел Иван. Может, не услышал, а то и значения не придал. У него бывает: накатит что-то, хоть пушки в упор пали, хоть гром с неба, не шелохнется. Влезет в какие-то свои мысли-заботы, хмурится, катаются тугие комки по скулам, бывает, бормочет вполголоса, если дед спящим прикинется. И куда он уходит в этаких своих мыслях, что там у него, спроси — не допросишься. Знай свое: «Не встревай, дед, тут и вполне грамотному не расхлебать». Будто если малограмотный, то и малоумный. Но и не в этом, наверное, дело. Очень уж заботы у них теперь какие-то не такие, как прежде. Проблемами называются.
2
Иван Стрельцов тщательно, кропотливо распутывал свалявшуюся в ком лесу, аккуратно складывал распутанное маленькой восьмерочкой, стараясь, чтоб крючки оставались свободными, чтоб не пришлось снова возиться с ними на речке. Он просматривал каждую петлю, узелочки развязывал терпеливо, вспоминая о том, что гиляки, попав в случайное затишье во время пурги, завязывали туго-натуго узелки на сыромятном ремешке, а потом развязывали их. Это помогало не только время скоротать, это не давало беспокойству забраться в душу. Это хорошо, когда именно так получается. У него, например, не получалось. Борода скоро вся распутается, а в душе такой кавардак, хоть плачь, хоть скачь. И правда проблема. Застряла, черт, как рыбья кость в горле. Серега недаром ершится, у него тоже застряло. Не сейчас, так на речке он начнет раскручивать, хотя пользы от этого никакой и никому. Будет придираться, жаловаться, браниться. Конечно, по-своему он прав, но и ему понять бы: ссорами делу не поможешь. Чем, как поможешь — может, пока не знает никто. Потом, когда дело выйдет на простор и станет всем понятным, будет каждому ясно: где и кто ошибался, где и куда надо было повернуть, к кому обратиться и что сказать. Но это потом, это когда еще будет. Теперь как? У Сергея и в самом деле снизится заработок. Мошкара тоже уверен, что его хотят оставить без работы. Да и для начальства канители прибавится…
— Так ты что, ты прилип, да? — яростно налетел Сергей, тыча в грудь Ивана концами связанных в пучок удилищ. — Тебе невыгодно слышать-видеть? А-а, знаем таких ухватистых, ток не прорежет, друг ситцевый! Камень тоже трещину дает.
Насчет камня — это Серега приплел для складности, это его маменька такие присказки любит. Но и в самом деле пора. Встал Иван, не глядя швырнул смотанную восьмерочкой лесу, попав точно в камышовую кошелку. Отряхнул что-то с коленок, поддернул голенища кирзачей, покосился на деда. Жалко старика. Замучился, извелся совсем, пытаясь вникнуть в эти передряги в бригаде. Да и не только в бригаде. А вот что к чему, понять не может. Странно ему и обидно. Всю жизнь на заводе, и не просто абы как, а в закоперщиках, а тут, вишь ты, мозги прокисшие ничего понять не могут. Но и деду нечего сказать. Пока нечего.
Зажав под мышкой старую, давно потерявшую ручки кошелку из желтого камыша, кинув на плечо тоже изношенную фуфайку военного образца, молча пошел Иван со двора. Серега озадаченно переступил на одном месте, оглянулся на деда Гордея, брякнул ведёрком, в котором и не было ничего, только он мог пустым так брякнуть. Сейчас подойдет к деду и скажет требовательно: «Дай на дорожку пару твоих пенсионерских». Гордей уже и руку в карман запустил, все же давняя привычка, прикинул, сколько можно отпустить малому без особого ущерба для себя, подумал даже, что Иван не зря пристрастился к сигаретам, заодно бы «Беломором» дымили. У Сереги вон как повелось: свои курит только один день после получки. «Стрелок» еще тот. Может, и не надо ему потакать, Машкиному сыну!.. Но ждал, ох как ждал дед Сергея. Все ж нужен ты, коль к тебе подходят. Как там разговаривают и о чем, но все ж ты нужен. А папирос не жалко. Пусть его. Ну, чтоб не хватал лишку, приноровился дед. Пачку подставит, а сам пальцами около донышка прижмет. Тащи не тащи — больше пяти-шести не выхватишь. Бывало, конечно, по десятку выуживал Серега. Это уметь надо, тремя пальцами чуть не полпачки подцепить. Ухватит за мундштуки, будто и не целясь, покачает чуток из стороны в сторону, будто думает, что они там к донышку прилипли, и потянет. Не рванет, потянет. Аккуратненько так. Только дед давно понял: если что Серега зацепил, ни в жизнь не отпустит. А жалко же, если порвет. Ни тебе, ни богу. Только и проку было, что использовал дед это время для воспитательных мероприятий. Пока Серега раскачивает да тянет, пока рассовывает за ухо да по кармашкам, вызвездит ему Гордей Калиныч и про то, и насчет этого. Оно хотя Серега тоже не из тех слушатель, но сказанное не сейчас, так после дойдет. И еще: уходя, Сергей непременно упрекнет: