Огонь в колыбели
Шрифт:
— А я-то, тупица, думал, вы меня бросили-и! Думал, что не нужен вам больше!..
— Что ты, Сережа, что ты! — укоряет Дзанни. — Я же тебя люблю. И послушай-ка лучше, что за сюрприз тебя ждет. Я Машетту из Саратова вызвал! Ты так скучал без нее. Она уже в пути.
Я хочу сесть, но он удерживает меня, поправляет узел, подвигается ближе и вдруг начинает говорить быстро, жарко, вдохновенно:
— Вот представь, Сережа: мы с тобой будем сидеть на каменных ступенях древнего театра и вспоминать, как жили несчастливо, ссорились беспрестанно, винили друг друга в чем-то. А на самом деле никто не был ни в чем
Я вздрагиваю и сажусь.
— Какой Рим?!
Дзанни, не в силах сдерживать более свое ликование, всхлипывает и кричит тонким петрушечьим голосом:
— Да! Ты едешь! Я обещал тебе успех — вот он!
— Нет! — протестую я. — Вы сейчас же скажете, что все это не так, иначе мне придется поверить в то, что я свое тело отдал Щурову, в то, что Безбородов существует на самом деле! Ну скажите: дурак, тебе все привиделось!
— То, что ты дурак, я устал повторять. И бред твой, братец, дурацкий.
— А-а, видно, только в бреду можно представить, как вы сами на себя донос пишете: ворует, мол, такой-то…
Дзанни отодвигается и смотрит на меня тускло, без интереса.
— Вот оно что… Но успокойся, мио каро. Знай, я кошельков на самом деле не крал, а также табакерок и серебряных ложек. И наперед запомни: я своей жизни не стыжусь, и совесть моя не болит.
— А цыган-то, уголовник, которого вместо вас расстреляли, — и по нему не болит?
— Его бы все равно расстреляли! — кричит Дзанни. — Все равно! Считай, что со Щуровым я за всех рассчитался: и за себя, и за того цыгана, и за тебя!
— Вы, вы… убили его! — прозреваю я. — Убили!
— Да, убил. И сто раз убил бы, если б надо было. Потому что ненавижу, — Дзанни со свистом втягивает в себя воздух. — Он меня до-олго не узнавал, а когда узнал, не то чтобы испугался, нет, а удивился, поразился. От удивления и сердце схватило: попискивать начал, ручонками замахал… И знаешь, пищит он, а сам себя в душе распоследними словами кроет за тогдашнюю глупость, что не отправил меня благополучно в осиновый лесок под Вязьмой.
— Как же он заявление написал, что тело просит новое, как поверил?
— А что ему делать было, когда сердце вот-вот остановится, а я рядом стою и таблетки в руке держу? Умирать очень уж не хотелось — вот он и написал под диктовку мою и даже на колени встал, молил о прощении. Тут и в Безбородова поверишь. А я ему лекарство не дал. Да-с, не дал! Я, друг Сережа, большое блаженство испытал. Оно мне было как награда за жизнь после побега, в которой я инвалидом пребываю и спать по ночам боюсь — все те ночи вспоминаю… Главное, за страх свой отомстил, за то, что родил этот страх Безбородова. А-ах, Сережа, ты моего страха не знаешь! Вот если б узнал, то понял бы навсегда: все хорошо, что не смертельно.
— И вас не удивляет, что все поверили в «ОВУХ»?
— А чему тут изумляться? Я давно принял за основу, что жизнь вокруг меня фантастическая. Да, именно в этом ее однообразии, унылости даже, таится черт-те что. Достаточно соломинки — бредового заявления, забытого мною на столе в спешке, — чтобы унылая мутная речка жизни вдруг забурлила и понеслась вперед опрометью.
—
Так выходит ведь, что Щурова вы не убили…— Его невозможно убить до конца — он бессмертен. И сказать — почему? — Дзанни оглядывается и переходит на шепот. — Щуров — неизбежное звено общей цепи, деталь мировой гармонии. Он и до коммунизма доживет, до самого Золотого века.
— Отчего же не вырвать это звено совсем?!
— Цепь нельзя рвать, и не наше это дело.
— А наше дело — какое?
— Старый я, Сережа, чтобы рассуждать об этом. Пойми ты, старый! Я хочу успеть увидеть тебя под куполом неба с флейтой в руках, и чтобы она пела, а люди плакали о несовершенстве своем, слушая ее.
— А как я называться буду: Щуров или Похвиснев?
— Что такое имя? Ничего. Если наши идиоты вынесут решение называться тебе Щуровым, будешь Щуровым. Ничего страшного, может, и руководить начнешь. Этого не бойся: дурное дело не хитрое. Я помогу тебе, я все улажу. И разве впервой тебе носить чужое имя? Разве сейчас ты не Федор? Ну так станешь Щуровым. Главная твоя роль — Флейтист.
— И я не имею права быть просто Флейтистом — всегда и везде?
— Когда речь идет о праве стать легендой для людей, причем тут какое-то жалкое имя? Оно все равно забудется, а твоя флейта — нет.
— А честь? Честь как же?
— Не до жиру — быть бы живу.
— Но маршалы зова не слышат, иные погибли в бою, другие ему изменили и продали шпагу свою…
— Э, не надо драматизировать, — морщится Дзанни. — Шпагу можно сломать: оно и красиво, и благородно.
Он уходит как победитель и прощается со мной царственно, ласково. Я провожаю его до порога и говорю на прощание:
— Я вас всегда любил и люблю. Мне… вас жалко.
Дзанни кивает, не расслышав последних слов, и стремительно, бесшумно летит прочь — вниз по лестнице.
Только я запер дверь и ступил в темный Коридор, как на голову с потолка упал какой-то конверт. Моховая… Похвисневу С. В.… Обратный адрес — «ОВУХ».
Я неловко разрываю конверт.
«Настоящим удостоверяется, что вопрос о передаче тела Похвиснева С. В. душе Щурова О. П. решен положительно. Телу Похвиснева С. В. предписано явиться в приемное отделение „ОВУХа“ сего числа года 19…, имея с собой: паспорт, чистое белье (одну смену) и (на выбор):
а) веревку (шелковый шнур),
б) кирпич (стандартный),
в) чашу с ядом (эмалированную кружку).
Примечание № 1. „ОВУХ“ гарантирует возврат пустой посуды.
Примечание № 2. Изгнание душ производится с 9 до 24 часов без выходных».
Я бросаю письмо на диван и оглядываю комнату — не нравится. Долго занимаюсь уборкой: выношу объедки, пустые бутылки.
…Ишь ты, чаша с ядом. Прямо как Сократ…
Пол маю старательно: сначала мыльной водой, потом чистой.
…На что же я имел право? На родную мать — не имел, на нормальную семью — не имел, на умных учителей — тоже нет, на работу, которую люблю, — нет. Отчего честный мой труд не мог найти дорогу к людям? И отчего те же люди со спокойной скукой приняли меня как Федора? Федор разве лучше Флейтиста?! И разве лжец, лицемер, лакей достойнее того, кто ежедневно рискует своею жизнью ради мига красоты?
— Цвирк! Цвирк! Цвирк! — оживает звонок.
Я на цыпочках подхожу к двери и замираю не дыша, как вор.