Охота на рыжего дьявола. Роман с микробиологами
Шрифт:
Вскоре после того, как я приступил к микробиологии, мой друг поэт и будущий кинорежиссер Илья Авербах (фильмы «Степень риска», «Монолог», «Объяснение в любви», «Фантазии Фарятьева», «Голос» и др.), который учился на один год старше меня, рассказал печальную историю о профессоре патологической анатомии В. Г. Гаршине, племяннике писателя В. М. Гаршина. Отправив А. А. Ахматову, которая была тогда его женой, в Ташкент, профессор Гаршин погибал от голода в блокадном Ленинграде. Состояние психического и физического истощения заставило его варить плаценты, поступавшие в прозекторскую больницы Эрисмана для исследования. Может быть, сказалась генетическая склонность к душевным заболеваниям. Его дядя писатель Гаршин в состоянии тяжелой тоски бросился в пролет лестницы в 1888 году. И вот, я узнаю чуть ли не с первых занятий по микробиологии, что некоторые питательные бульоны для выращивания бактерий варят из человеческой плаценты. Но и эта страшная история не отторгнула меня от микробиологии. В нашей учебной группе преподавала микробиологию доцент Эмилия Яковлевна Рохлина. Это была миниатюрная милая дама лет сорока — сорока пяти. Она была чрезвычайно деликатна и никогда не ставила двоек. Говорила Эмилия Яковлевна с выраженным польским акцентом. Позже, в анатомичке я познакомился с ее сыном Жорой Рохлиным, который был младше меня на год и учился на курс ниже. Жора рассказал мне, что Э.Я. родилась в Польше, получила в Германии медицинское образование, а потом, выйдя замуж за отца Жоры — Дмитрия Герасимовича Рохлина, уехала в Советский Союз,
Распорядок моей жизни с конца второго курса стал насыщенным. Из Лесного, где мы с мамой жили в коммунальной квартире двухэтажного кирпичного дома, покрашенного еще до революции в желтый цвет и окруженного черемухами, березами и кустами сирени, я добирался до института рано утром на трамвае № 18. Маршрут трамвая № 18 шел через Лесное до площади Льва Толстого, где был мой институт, вдоль речки Карповки, пока не пересекал всю Петроградскую сторону, где жила моя бабушка, мать отца Фрейда Абовна Шраер. Жила вместе с моей тетей Бертой и семьей моего дяди Якова Боруховича Шраера. Я бывал у бабушки не меньше чем 2–3 раза в неделю. У бабушки была еврейская Библия с параллельным русским переводом. Я по многу раз перечитывал мифы о Аврааме и его сыновьях Исааке и Измаиле, о пророке Моисее, освободившем мой народ из Египетского плена, об Иосифе и его братьях, о храбром царе Давиде, победившем великана Голиафа, о прекрасной Эсфири, защитившей евреев Персии и др.
Кроме почти ежедневного посещения кафедры микробиологии, дежурств на травматологии (2 вечера/ночи в неделю), занятий на кафедрах физики, химии, биохимии, фармакологии, гистологии, патологической анатомии, гигиены, организации здравоохранения, а затем, начиная с 3-го курса, клиническими дисциплинами (несколько видов хирургий и терапий, акушерство с гинекологией, дерматология с венерологией, психиатрия и др.), я особенно любил биологию (профессор Б. Я. Литвер), дерматологию (профессор Р. А. Аравийский) и органическую химию (профессор С. Н. Хромов-Борисов). В курсе биологии мы изучали одноклеточных простейших микроорганизмов, которые вызывали так называемые «тропические инфекции»: амебную дизентерию, малярию, жиардиоз. Помню, как профессор Литвер с энтузиазмом произносил раскатисто-грассированно: «Жиардия тропика!» и отпивал из высокого стакана, наполненного вишневым соком. Почему-то воображалась высоченная жирафа из тропической Африки, которая пожирает беззащитных негров. Профессор-дерматолог P. A. Аравийский (фамилия какая приключенческая!) преподавал курс медицинской микологии, науки о микроскопических грибках, вызывающих тяжелейшие воспаления кожи, волос, ногтей и даже внутренних органов. Еще в те далекие годы он обнаруживал грибковые осложнения при лечении больных антибиотиками, скажем, пенициллином и стрептомицином. В наши дни эти инфекции поражают больных СПИДом. Лекции С. Н. Хромова-Борисова по органической (медицинской) химии сразу открыли мне целый мир лекарств, синтезированных с намерением найти «волшебную пулю» против микробов. Как, скажем, сальварсан — против сифилиса или акрихин (атабрин) против малярии. Кроме того, моя мама была по образованию химиком-органиком и до войны работала на кафедре органической химии Лесотехнической академии.
Ну и стихи, которыми я начал заниматься лет с пятнадцати и не бросил до сих пор. Говорят, что для развития дарования нужна специальная среда. Пожалуй, что так. Хотя, есть и контрольные наблюдения, когда поэты развивались сами по себе, сверяясь только с книгами любимых авторов или (позднее, если профессионализировались), с мнениями редакторов и читателей. Мне очень повезло. В феврале 1956 года я познакомился с Ильей Авербахом (1934–1986). Я столкнулся с ним около витрины институтской газеты «Пульс». Там напечатали мои стихи. Первая моя публикация. Стихи были о февральской весне, о золотом солнце и проталине надежды. Стихи — полемика с поэтом Борисом Пастернаком, который писал: «Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд, пока грохочущая слякоть весною черною горит… Под ней проталины чернеют. И ветер криками изрыт, и чем случайней, тем вернее слагаются стихи навзрыд». Конечно, публикация моих стихов была неслучайна. Начиналась оттепель, которая после смерти Сталина пришла окончательно в феврале 1956 года после доклада Н. С. Хрущева «О культе личности и его вредных последствиях» на XX съезде КПСС. Орлиным оком будущего кинорежиссера Авербах узрел, что не зря торчит около свежего номера институтской газеты длинноногий очкарик, в выражении лица которого странным образом уживаются лихая независимость и обнаженная доверчивость. «Твои стихи?» «Мои!» — процедил я сквозь зубы, готовый дать отпор надменному старшекурснику. «Любишь Пастернака?» Вместо ответа цитирую написанное недавно, но выкинутое из подборки в «Пульсе» стихотворение, которое заканчивалось весьма авангардно: «Составим стих, как псы умирают, как я люблю Пастернака!» Мы подружились. В литературное объединение института входило несколько талантливых поэтов и прозаиков, в том числе Василий Аксенов (1932–2009).
Но вернемся к «нашим баранам». То есть, к микробиологии. И в самом деле, бараны играют немаловажную роль в диагностике некоторых инфекционных заболеваний. Например, бараньи эритроциты применяются как непременный составляющий компонент в реакции связывания комплемента при диагностике сифилиса (реакция Вассермана).
ГЛАВА 3
Японские водоросли
Вернемся к моему увлечению микробиологией. В самом конце 2-го курса после экзамена Э.Я. спросила меня: «Не хотите ли, Давид, выполнить экспериментальное исследование? Скажем, о загадочном агар-агаре?» Действительно, еще в начале курса, когда я начал изучать микробиологическую технику, в частности, приготовление питательных сред, я был поражен тем, что агар-агар, который добавляют в среду, чтобы она стала плотной и пригодной для выращивания бактериальных колоний на ее поверхности, покупают в Японии на золото (так величали валюту). Агар-агар, который напоминал желатину, обладал в отличие от нее драгоценным качеством. Микробы не использовали его как источник питания. В то время как желатину — белок — поедали с энтузиазмом. У бактерий был на этот случай специфический энзим (фермент) желатиназа. Агар (агар-агар по-малайски) добывался японцами из некоторых морских водорослей. Словом, на одном из занятий по микробиологии я высказал мысль: «А нельзя ли использовать повторно питательные среды, в которых даже после роста микробов сохраняется драгоценный агар-агар?» То есть я имел в виду: можно ли регенерировать старые питательные среды? «Попробуйте, может быть, вам удастся, — ответила Э.Я. с некоторым лукавством. — Между прочим, Пастер пытался сделать нечто похожее. Микробы повторно не росли. Он назвал это иммунитетом питательной среды в отличие от иммунитета организма». Я попробовал. Смыл микробные колонии с поверхности питательного агара, который находился в чашках
Петри, простерилизовал агар и снова разлил в стерильные чашки Петри. Среда застыла и поверхность ее напоминала миниатюрные ледяные арены. На поверхности я посеял — нанес при помощи бактериологической петли, прокаленной на спиртовке и остуженной, клетки весьма распространенного и неприхотливого микроорганизма который заселяет желудочно-кишечный тракт практически всех видов животных от человека до мыши и даже до червя и поэтому называется кишечной палочкой (E. coli). На следующий день я примчался на кафедру микробиологии, вытащил из термостата чашки с использованной вторично питательной средой и не увидел на поверхности ни одной бактериальной колонии. В контроле на поверхности «свежего» питательного агара росли округлые молочно-белые колонии кишечной палочки. Я повторил опыт еще и еще раз. Результаты были теми же: при повторном посеве на питательный агар колонии бактерий не росли. У меня не получалось помочь стране сберечь народную валюту. «Неужели Пастер был прав?» — задавал я себе один и тот же вопрос, а Э.Я. лукаво посматривала на меня, как будто ждала: что я дальше буду делать? Э.Я. предложила мне записаться в студенческое научное общество при кафедре микробиологии. Я вступил и продолжил опыты по регенерации агара.Начиналось лето. В компании с моими кузенами (я один учился на доктора, трое остальных были студентами инженерных вузов) мы отправились отдыхать на Кавказское побережье Черного моря в Сочи. Иногда ночной прибой или шторм выбрасывали на берег бурые морские водоросли, крепко пахнущие солью, йодом и пиратскими приключениями. А на горизонте время от времени проплывали морские лайнеры. Мне чудилось, что они плывут в далекий Тихий океан, где в изобилии растут морские водоросли, из которых добывают агар-агар, столь необходимый в микробиологии. Я даже набрал целый мешок этих черноморских водорослей, чтобы попробовать приготовить из них отечественный агар-агар.
Агар из привезенных в Ленинград черноморских водорослей не получился. Надо было придумать что-то совершенно иное. То есть найти истинную причину того, что мешает росту бактерий при повторном использовании питательной среды. Или наоборот: чего же не хватает в питательной среде, на которой до этого росли микроорганизмы? Что в ней истощается? В лабораторной диагностике кишечных инфекций в те времена применялась проба на ферментацию бактериями кишечной группы (в том числе: кишечной палочкой, бактериями брюшного тифа и дизентерии) различных сахаров: глюкозы, лактозы, маннита, сахарозы и мальтозы. Единственным сахаром, который могли усваивать как источник энергии все виды семейства кишечных бактерий, была глюкоза. А что, если после роста микроорганизмов в среде уменьшается количество глюкозы настолько, что в последующем среда становится непригодной? Скажем, когда в организме высших животных и человека сахар резко падает, наступает гипогликемия с потерей сознания и поражением клеток головного мозга и других органов. То есть, глюкоза является одним из важнейших регуляторов и показателей гомеостаза (состояния равновесия внутренней среды организма). А что, если после роста бактерий нарушается гомеостаз глюкозы в питательной среде? Я отправился на кафедру биохимии, чтобы научиться количественному методу определения глюкозы. В то время не было электронных приборов для моментального определения уровня сахара в крови. Это была довольно сложная процедура, звенья которой сейчас не берусь вспомнить. Словом, оказалось, что после роста кишечной палочки или других бактерий уровень глюкозы в питательной среде резко падает. Для регенерации среды достаточно было после стерилизации добавить необходимое количество глюкозы. Еще через два года моя статья об этом была опубликована в академическом журнале «Микробиология».
ГЛАВА 4
Микробы в скафандрах
С Э. Я. Рохлиной и ее семейством меня связывала дружба и после окончания медицинского института. А в студенческом кружке по микробиологии, руководимом Э.Я., я оставался до получения диплома врача. У Рохлиных была дача в Комарове неподалеку от Финского залива. Там летом 1957 года произошло мое знакомство с Д. Д. Шостаковичем. В Комарово был пионерский лагерь Академии Наук, куда меня устроил тренером по футболу сын писательницы В. Ф. Пановой — ученый-биолог Юрий Вахтин, брат писателя и переводчика Бориса Вахтина. В Комарово я поехал по многим причинам: во-первых, денег для отдыха на Черном море больше не было, а в лагере кормили, давали жилье да еще платили. Во-вторых, лагерь был поблизости от писательского поселка, а я начал к тому времени понемногу входить в литературную среду. В-третьих, можно было тесно общаться с семейством Рохлиных: Эмилией Яковлевной, Дмитрием Герасимовичем и их сыном Жорой, который был моим близким институтским приятелем. Наконец, в-четвертых-пятых-шестых и седьмых… литературным кружком в пионерском лагере, где я был футбольным тренером, руководил Игнатий Ивановский — переводчик поэзии и литературный секретарь Анны Андреевны Ахматовой, дача которой тоже была в писательском поселке Комарово.
Я часто бывал у Рохлиных. Их дача соседствовала с дачей Дмитрия Дмитриевича Шостаковича. Я несколько раз видел композитора, но все не решался заговорить с ним. Кто-то сказал мне, что Шостакович ищет либретто для зарождающейся оперы. Или для симфонической поэмы для хора и оркестра. Не связаны ли с Шостаковичем строки Ахматовой: «Я пишу для либретто»? Подтверждением моей гипотезы служит ее стихотворение «Музыка», написанное в 1957–58 годах, и посвященное Д.Д.Ш.: «В ней что-то чудотворное горит, и на глазах ее края гранятся. Она одна со мною говорит, когда другие подойти боятся…» Словом, желание Шостаковича найти подходящее либретто висело в воздухе.
Однажды под вечер я шел по дачной улице к Рохлиным. Далеко внизу синел Финский залив. На участке Шостаковича под сосной, торчащей, как африканский страус, стояла девушка, дочь композитора, по имени Галя. Я спросил, чтобы что-то спросить, нет ли у них Жоры? Оказалось, что был. Она покричала Жору, но из дачи вышел Шостакович. Он был похож на ученого дятла. Мы разговорились. Узнав, что я пишу стихи, Шостакович попросил что-нибудь почитать. Я прочитал несколько стихотворений, в том числе «В Комарово», написанное недавно. Стихотворение это песенно-фольклорное, пронизанное резкими метафорами («Ах, полночи карельские, разорванные рельсами») и декадентскими эпитетами («А девочка туманная на камень забирается, светлячки обманные никак не загораются»), Шостакович оживился. Сказал, что ему нужна большая вещь как основа либретто. Чтобы она была фольклорная и современная. Насколько я помню, разговор зашел о тетраптихе Владимира Маяковского «Облако в штанах». Прошло десять лет. Вышла моя первая книжка стихов «Холсты». Я послал ее Д. Д. Шостаковичу. А еще позднее в середине восьмидесятых я написал стихотворение «Шостакович на даче в Комарово»: «…пружинки желтых игл/ наглец/ в таких же толстых окулярах/ долбит носатый дятел похоронный марш/ симфонии холодного залива/ прошу вас о маэстро/ обернитесь/ я сочинил/ для вас/ подстрочник правды/ пора пора тубо/ трубят сирены/ на запонках камней рукав Невы/ на запад мчащейся из Ладоги/ прошу вас о маэстро/ полубезумство и подстрочник правды/ родят безумной правды/ сочините/ холодных сосен утренних смола/ застыла пригвоздив/ к иголке/ паучок теперь не может/ счастье вам соткать/ как не могу солгать/ подстрочник правды».
А летом 1957 года я обдумывал тему моего нового исследования по микробиологии. До окончания медицинского института оставалось всего два года. Я приходил на дачу к Рохлиным. Открывал калитку. Шел по дорожке, пружинившей сосновыми иголками. Э.Я. читала на веранде. Жора зазывал к себе в комнату, где он мечтал вслух о необыкновенных красавицах, которых ему вот-вот пошлет щедрая судьба. Но судьба не торопилась с подарками. И я знакомил Жору с отзывчивыми пионервожатыми или кружководами. Например, был кукольный театр, которым руководила миловидная студентка Академии Художеств. Жора поразил ее своей начитанностью и жаждой любви. Мы болтали с Жорой, шли к Э.Я. на веранду, стараясь не мешать занятиям Д.Г.