Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Оказывается, не так трудно найти, открыть истину, как трудно доказать ее основательность, незыблемость, современные полномочия.

Традиция европейской интеллектуальной литературы, испытывающей истину на устойчивость, помнит у своих истоков еще Сократа и не прерывается две с половиной тысячи лет. Современная шведская литература — полноправная наследница и этой традиции. Надо думать, во все времена актуален вопрос: чем подлинная литература отличается от поддельной, от суррогата?

Сегодня этот вопрос, быть может, в силу перенасыщенности рынка книжной продукцией, актуален как никогда.

Возьму на себя смелость утверждать, что ни в каком другом жанре: ни в приключенческой литературе, ни в научной фантастике, ни в историческом романе — не чувствует себя подделка так привольно, самоуверенно и неуязвимо (благодаря читательскому спросу), как в книгах о любви, о человеческих страстях, освещающих, окрашивающих, испепеляющих отношениях мужчины и женщины.

Роман Юнаса Гарделя «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» — литература подлинная.

В подлинной литературе, если говорить совсем коротко, взгляд автора на описываемые события и героев всегда не менее интересен,

а то и более интересен, чем сами приключения этих героев, перипетии их судеб.

В романе «Жизнь и приключения госпожи Бьёрк», который может быть по множеству признаков отнесен в рубрику «женского любовного романа», перед нами развернуты во всем многообразии человеческие чувства — томление, страх, трепет игрока, делающего в любовной игре отчаянную ставку, надежда, боль, обида, ненависть, опьяняющая радость, но среди всех этих чувств нет одного — любви. Это роман о желании, о потребности быть любимой, о неродившейся любви.

Способность любить, быть может, сродни таланту, это дар, которым небеса обделили героиню.

А может быть, небеса здесь и ни при чем. Юная Вивиан, вступая в жизнь, уже обманута, в ней подавлено доверие к себе, ей не суждено развиться во всей полноте своего естества. Общество ей подсунуло, а она по наивности поверила в магическую силу «Букваря очарования», содержащего полную рецептуру «дамского счастья».

Сюжет романа остроумен, достаточно динамичен, и нет нужды предвосхищать впечатления читателей.

«Жизнь и приключения госпожи Бьёрк» счастливо дополняют сборник, предлагающий читателю широкий спектр и жанровых, и стилистических направлений в современной шведской прозе.

Если вы принадлежите к низшим классам, чье равнодушие к искусству в его созданиях высокой пробы огорчительно, или, напротив, если вы принадлежите к «высшим» классам, для которых искусство лишь элемент отчасти душевного, а по преимуществу житейского комфорта, — вам нужно отложить эту книгу в сторону.

Но если вы хотите не только узнать Швецию, но понять дух и душу этой страны, нет лучшего способа удовлетворить это серьезное желание, как познакомиться с новой для русского читателя литературой, где труд познания самих себя совершается искренне, интеллектуально бесстрашно и талантливо.

М. Кураев

Биргитта Тротциг

Предательство

Про Товита, сына хуторян из Тостеберги, люди говорили, что на вид он сущий убийца — или самоубийца, все равно, суть-то одна; брови у него были темные, сросшиеся, и выражение лица казалось от этого зловещим и вместе страдальческим. Но что бы там ни было, жил он с укором. А история вышла вот какая.

Место, где располагалось его имение, было мрачное, неприветливое. Дремучие заросли высоких вязов безрадостным темным шатром накрывали скромную усадебку, сад за домом неприметно переходил в поросший ольхой, заболоченный выгон. Дальше в низине бежал ручей. Жилой дом был весь серый, в окнах лишь изредка отражалось летучее облачко. Занавески в сенях и те выглядели серыми, будто паутина. Родители его слыли чудаками — сидят на своем хуторе как сычи, поди, и говорить разучились. Когда Товит появился на свет, оба уже были в годах. Много лет они ждали, чтобы чресла их подали признаки жизни — чтобы наконец-то началась жизнь. Много этак минуло лет. В долгом-долгом ожиданье… И вот однажды ей, жене то есть, стало не по себе — голова всё кружится, кружится. При каждом шаге бросает в холодный пот, мутит. Захворала, видать, решила она, а ведь в ее возрасте женщины не любят лишних разговоров про женские болезни, про опухоли. И сон не шел на ум: она лежала с закрытыми глазами и старательно притворялась, будто спит, только бы муж не заметил, — но страх не отпускал, тисками сжимал душу. Когда утро, холодное и ядреное, алело за восточным окном (была осень, багряный свет проникал сквозь уже прозрачный высокий ольховник, первым сбросивший листву), у нее едва хватало сил подняться с постели. В конце концов она превозмогала себя. Но, дойдя до кухни, падала на стул — муж к тому времени давно трудился на скотном дворе, вот ведь сколько все это длилось, — опять подступала тошнота, скулы сводило, рот наполнялся слюной, волнами накатывало головокружение. Вдали, за ольховником, меж стволов и ветвей, виднелась озаренная первыми солнечными лучами полоска моря — недвижная, глянцевая, мертвенная. Дрожь пробегала по всему ее телу: так ли, иначе ли, а ей конец.

Эти двое людей мало разговаривали друг с другом. И она укрыла боязнь в себе, как укрывают болезненный нарыв. Не один месяц минул, прежде чем она поняла, что гложет ее не пагубная хвороба, а жизнь. Но к тому времени что-то в ней уже оформилось и не могло более настроиться по-иному, могучими цепенящими волнами страха оно ринулось на битву с плотью, которая хотела жизни и начала потихоньку расцветать, мягчеть, благоухать, раздаваться вширь… И вот однажды муж посмотрел на нее, вздрогнул и посмотрел еще раз: увидел и догадался. Их взгляды встретились. Она не опустила головы, выдержала его взгляд. Но не могла вымолвить ни слова, да и он будто онемел. Правда, в конце концов, через минуту, долгую, как вечность, то, что должно бы поведать словами, вырвалось наружу рыданием. И тогда муж взял свою жену за руки. Он был некрасив, уже под пятьдесят, сквозь темные патлы (в молодости волосы у него были густые и черные как вороново крыло) белыми пятнами просвечивала кожа. Руки у него тоже были некрасивые, бледные, корявые, с узловатыми заскорузлотемными пальцами, с грязными обломанными ногтями. Жене его было немногим больше сорока. Рыдания сотрясали ее, как шквалы сотрясают дерево, тело дергалось, рот кривился, но глаза оставались сухими; она не могла дать волю слезам, закованным, задавленным глубоко внутри.

И ребенка она ждала, как ждут самое смерть, иначе не умела.

Однажды осенним днем — Товиту было тогда чуть за тридцать (родители еще жили и здравствовали) — встретилась ему на дороге девушка. Сам он держался очень прямо, ростом хотя и невысок, зато осанка солидная, даже немного забавная, из-за чего он выглядел

гораздо выше и массивнее, чем был в действительности, — вообще-то бедра у него были узкие и хрупкие, словно у ребенка. Волосы черные, борода тоже, глаза голубые. Она была повыше его, но сутулая и какая-то нескладная, без кровинки в лице, серые глаза обведены темными кругами усталости. Ну, он, понятно, знал ее: она из этих, из голоштанников, что обретаются подле станции, прямо за путями, в большом, наподобие пакгауза, обветшалом бараке, где находят нечаянный, а то и последний приют всякие бродяги да босяки — кого там только не было, попадались даже иностранцы-сезонники, но главным образом публика без роду без племени, пробавлявшаяся случайными заработками. Неприкаянная, сомнительная порода, а уж в родстве они между собой или нет, сплошь да рядом недоступно разумению — для здешней округи этот люд воплощал все, чему нельзя доверять, все шаткое, зыбкое, где почва уходит из-под ног, расползается… исчезает… И в облике девушки, встретившейся Товиту на дороге, было то самое, свойственное этому люду от рождения или по крайней мере приобретаемое с годами, — недвижная, оцепенелая тоска во взгляде, который нежданно-негаданно скользил в сторону, становился расплывчато-туманен. Впрочем, она, пожалуй, могла бы предстать по-своему красивой — если б расправила плечи, и подняла голову, и всему существу ее дано было заявить, что она кто-то,а не пустое место. Ведь и вправду тело у нее было долгое, гибкое, нежное, и не надо напрягаться, чтобы вообразить, как серые глаза вспыхивают огнем, а едва заметный тончайший румянец зримой нежностью осеняет удлиненное бессильное лицо. Но при том, как обстояло сейчас, когда все вот так, — она была просто-напросто безликая, совершенно никакая, зримый испуг, бледная, сгорбленная, скособоченная, пленница ощущения своего ничтожества и несущественности, это ей вдалбливали, и внушали презрительной насмешкой, и вколачивали тумаками с той самой минуты, как она впервые глянула на мир и увиденное повергло ее в ужас — о нет, больше она таких попыток не повторит.

Но красивая ли, нет ли…

Красивая или нет, а только на сей раз что-то заставило Товита сверлить ее взглядом, пока она волей-неволей не посмотрела на него в упор, и он не давал ей отвести глаз, упорно, непреклонно, покуда они не разминулись. Продолжалось это целую вечность.

Он увидел, как она медленно залилась краской. Трепет пробежал по ее вялому, однако на самом-то деле красиво очерченному рту — улыбка? скорее, пожалуй, предвестие судорожных слез. Наконец они разошлись. Стояла поздняя осень, день после бури был хмурый. Тучи неслись по небу. Пахло тиной. По сторонам дороги тянулись канавы с высокими, будто насыпи, обочинами, поросшими мертвым татарником — этакая чащоба серых, высохших стеблей в половину человеческого роста. Дорога была темная, усеянная зеркальными лужами, в которых тоже неслись тучи. Запах морской пены, выброшенных на берег водорослей льнул к щекам, осенний воздух полнился гулом прибоя.

Минуло несколько месяцев. Шла зима. Да и у зимы уже забрезжил конец — настал февраль. Однажды утром он отправился в лавку. Там было полно народу — стояли и топтались в слякотном, раскисшем на полу снегу. Снаружи сиял лучезарный зимний день, а в лавке этот просторный, ясный, солнечно-снежный мир виднелся лишь сквозь половинку окна высоко на стене, другие окна были загорожены полками, и над прилавком горела висячая лампа — лица людей в ее тусклом сальном свете расплывались маслянисто-серыми пятнами. Разговаривали мало: изредка откатывалась от прилавка словесная волна, расплескивалась во все стороны и пропадала в шарканье ног, кашле, табачных плевках. Обыкновенные, давно знакомые люди, стоявшие тут в ожидании своей очереди, вдруг показались ему непомерно огромной толпой, океаном темных недвижных спин — и далеко-далеко среди них, втиснутая в угол, стояла она. Его взгляд долго покоился на ней, прежде чем она ощутила прикосновение. Тогда она вздрогнула и опять мучительно покраснела. Но на этот раз глаз не подняла, продолжала неотрывно смотреть в пол, склонив голову, чуть ли не целиком, будто в саван, закутанная в старую, грязную, протертую до дыр, серую шаль (вообще-то шаль смахивала на обыкновенную попону). Девушка жалась в угол, словно хотела исчезнуть средь нагромождения керосиновых бочонков, — тень, мышка. Она что-то купит и сложит в корзинку, а он — он бы с радостью съел это все у нее с ладони, из бессильных, влажных складочек в горсти; дрожь пронизала его с головы до ног: пугающе бессильное, горячечное, болезненно-влажное, потное — откуда бралось это впечатление болезни? наверное, от серовато поблескивающего отсвета, который лежал на ней как лихорадочная испарина (к слову сказать, впоследствии окажется, что она и впрямь была хворая). Жгучая боль огнем прошла по телу, будто разом открылся пылающий костер, — он вдруг нашел свое место, так-то вот, и ничто его уже не сдвинет — теперь жизнь раскинулась перед ним беспредельная и удивительная, и в этом удивительном был его приют. Одиночество треснуло, как оболочка куколки, — сгинуло. Удивительное, что стояло там, болезненно-бледное, забившееся в самый темный угол, жило, робело и жило: вот она, реальность, вот теперь она существует… Но видел он и другое: одиночество пока не позволит ему прочувствовать эту реальность — девушка-то смотрела на него так же, как на всех остальных вокруг, вернее, отводила взгляд, поспешно, застенчиво, мучительно и жарко краснея, взгляд уходил в сторону, утекал, будто он, Товит, был один среди многих.

Опять прошло сколько-то времени. Близилась весна. Снег таял, погода стояла дождливая, гнусная, он чувствовал тяжкую подавленность, изнемогал душою и телом. Ничего не менялось. Тяжкое, мучительное, гнусно-неотвязное одиночество терзало душу и тело. А между тем день прибывал, свет с каждым днем становился чище, голубее, словно рождаясь вновь. Теперь и лампу зажигали только после ужина. Однажды вечером Товит увидел, что море совершенно как зеркало — гладкое и блестящее. И он сказал матери, что пройдется по берегу. И зашагал через ольховник, калитку, вдоль ручья, лугами к морю, оцепеневшему в зеркальной недвижности. Перелетных птиц ждать еще долго — безмолвие, одни только чайки да нырки. И зеркальная гладь моря. Он долго бродил по берегу.

Поделиться с друзьями: