Охваченные членством
Шрифт:
Конечно, я не знал тогда, что автор слов — отец «Дяди Степы» — Сергей Владимирович Михалков. Вообще для меня эти совершенно непонятные слова и эта музыка были чем-то космически вселенским и неотвратимо пугающим. Теперь я понимаю почему.
Во многих домах и до сегодняшнего дня радио говорит непрерывно, его не выключают. А после войны радио выключать запрещалось — на случай передачи экстренного сообщения или, по недавней военной памяти, сигнала воздушной тревоги. Оно так и пиликало круглые сутки, и на него никто не обращал внимания, как на грохот трамваев за окнами. Ровно в двенадцать часов ночи включалась Москва. Слышался шорох и шум машин (примерно до 1961 года) с бесчисленными автомобильными гудками, потом уличные сигналы запретили, а затем ударяли куранты и обрушивался многоголосый смешанный хор: «Союз нерушимый...»
Бабушка делала страшные глаза и всплескивала руками:
— Надо же, за Москву загнал! Немедленно спать!
Это означало, что я заигрался и дотянул до полночи! Вот от того бабушкиного вскрика: «За Москву загнал!» и возникало ощущение моего проступка и неизбежного за сим порицания, ежели не наказания. И до сегодняшнего
В школе с первого класса начали учить гимн. Гимн положено слушать стоя! А пионерам отдавать при звуках гимна пионерский салют.
Сквозь годы (или грозы) сияло нам солнце свободы. И Ленин великий нам путь озарил, Нас вырастил Сталин, на верность народу, На труд и на подвиги нас вдохновил...Это понятно. Сталина обожали! Когда 5 марта 1953 года он умер, страна сошла с ума... На нашей траурной школьной линейке директриса от рыданий упала в обморок перед строем утопающих в слезах пионеров и учителей!
Когда я, обрыдав трехкилометровый путь, явился из школы домой, мама шила на машинке.
— Мама! Сталин умер!
— Я знаю, — сказала мама спокойно, не прерывая работы.
— Мама! Товарища Сталина больше нет! Что теперь с нами будет?
— С нами, сынок, больше уже ничего не будет! — сказала мама, обкусывая нитку и разглядывая шов — ровный ли. — С нами уже все сделали!
И я успокоился! И потом, когда пошли хрущевские разоблачения культа личности и так далее и тому подобное, я помнил не только мамино спокойствие, но и слова бабушки, когда наш сосед, офицер, явился окровавленный из давки на Московском вокзале, где обезумевшая от горя толпа брала штурмом поезда, чтобы ехать хоронить великого вождя:
— Чего на покойника любоваться! Язычество какое-то!
И ничему не удивлялся.
Моих сверстников, воспитанных в духе советского партийного патриотизма, жизнь отрезвляла по-разному, но рано или поздно на каждого выливался холодный душ реальности.
Известный артист Борис Хмельницкий рассказывал о своем столкновении с действительностью такую историю:
«Отец — военный, начальник Дома офицеров. Оба родителя — отчаянные картежники-преферансисты. Причем мама играла лучше папы. Играли, естественно, дома. А дом — комната в коммуналке. В тот вечер играли с отцом какой-то генерал-орденоносец, еще вроде бы местный прокурор и еще кто-то не то из партайгеноссе, не то военный старших чинов. Играли, естественно, всю ночь напролет...
Пионера, моего тезку, Борю уложили спать, как было принято тогда, не позднее девяти вечера. Но в двенадцать часов он проснулся от боя кремлевских курантов. Действуя в соответствии с пионерским ритуалом, при первых звуках гимна он вскочил на своей постели в одних трусах и замер, отдавая пионерский салют...
— А они, — говорит Борис Хмельницкий, — даже не прервали игру!
— Папа! — прошептал я. — Папочка! Гимн же!
— Да, да... — рассеянно сказал отец, — гимн... Пас...»
В шестидесятые—восьмидесятые уже никакой бараньей искренности в исполнении ритуалов не наблюдалось. И когда шутник из университетского общежития объявил вьетнамским аспирантам, что все советские люди в шесть часов утра встают и стоя слушают гимн, передаваемый по радио, и вьетнамские доверчивые бедолаги заводили будильник на шесть утра, чтобы стоя прослушать «Союз нерушимый...», а затем рухнуть в койку досматривать сны, шутника из университета поперли! Система ценностей изменилась.
Нет спору! Гимн требует и ритуала, и уважения. И при исполнении государственного гимна в торжественных случаях положено стоять! Когда при звуках своего гимна плачет спортсмен на Олимпиаде или солдат, которого через много лет нашла награда, это я разделяю и очень даже понимаю! Но когда мне рассказывают, как все налогоплательщики Юнайтед Стейтс оф Америка всегда и непременно рыдают от восторга при звуках своего гимна, они мне так напоминают мое пионерское детство... А оно, слава богу, прошло...
БУДЬ ГОТОВ!
Эти истории произошли давно. В моем детстве. Другая тогда была жизнь. Еще во всем чувствовалась недавно окончившаяся война. Город разбит, изуродован блокадой. Плохо с едой, и уж совсем плохо с игрушками. Какие там игрушки, когда у первоклассников один букварь на пятерых!
Вечерами часто гасло электричество — не хватало угля и торфа для электростанции, и наша огромная квартира, где в двенадцати комнатах проживало пятнадцать семей, погружалась в темноту.
«И у вас нет света? Это надолго! Теперь до утра...» — слышались в длиннющем коридоре голоса соседок.
Не сговариваясь, жители нашей коммуналки зажигали керосиновые лампы, свечки, а еще чаще коптилки, сохранившиеся с блокадных времен, и, натыкаясь на многочисленные шкафы, сундуки, ящики с картошкой, что громоздились у каждой двери, шли на кухню. Там было и теплее, и светлее. И конечно же, мы,ребятишки, вымаливали позволения нести светлячки коптилок на кухню, а потом, затаившись, чтобы не погнали спать, сидели тихонечко, слушая взрослые разговоры о жизни, о войне, о судьбе, о надеждах...
Особенно мы любили сидеть на еще теплой огромной плите, среди погашенных примусов и керогазов. В живом свете коптилок кухня не казалась огромной и пугающе голой, в волшебные узоры складывались трещины и пятна отвалившейся штукатурки на потолке.
И вот сначала тихонечко, будто сама собой запевалась песня:
На позицию девушка провожала бойца...Эта песня была про нашу жизнь. Каждая женщина из нашей квартиры провожала
кого-то на фронт: мужа, сына, брата, жениха, отца... Провожали все — встречали немногие. Потому и другая песня, старинная, но тоже, выходило, что про нас: Что стоишь, качаясь, тонкая рябина...Мы сползали с плиты и прижимались к матерям, к их худеньким плечам. Натруженные мамины руки только в эти минуты вынужденного бездействия не были заняты работой, и потому можно было прижиматься к ним щеками, водить пальцем по жилочкам, гладить шершавую кожу ладоней...
Мы все понимали, потому, наверно, и старались подпевать взрослым — чем еще мы могли поддержать их, подбодрить?..
И все-таки, когда я вспоминаю то время, на ум приходят чаще веселые, смешные истории. Может, потому, что, при всех неприятностях, детство — хорошее время? А может, потому, что мы — дети Победы.
Мы сильно отличались от нынешних мальчишек. Во-первых, внешне! До четвертого класса нас стригли «под ноль», и то, что мой сосед и приятель Серега отрастил челку, выглядело очень смелым поступком!
Он вообще считался очень смелым. И не упускал случая свою смелость потренировать. Например, из всех видов транспорта он предпочитал трамвайную «колбасу»!
Нынешние ребята не знают, что это такое. Во времена нашего детства у разболтанных шустрых трамваев с раздвижными тяжеленными дверями, деревянными сиденьями и бубликами «держалок» (они болтались, как цыганские серьги) из-под вагона торчала штанга, которая скрепляла вагоны между собой. Мы пользовались ею для бесплатного проезда, что очень не одобряли наши родители, учителя и милиционеры. И в самом деле, со штанги было очень легко сорваться.
Спасала трамвайная «колбаса» — толстая резиновая кишка с проводами, что свисала из задней стенки вагона. За нее можно было уцепиться мертвой хваткой и катить через весь город — и бесплатно, и на свежем воздухе.
На перекрестках стояли милиционеры-регулировщики, они «дирижировали» уличным движением с такой же грацией, с какой в филармонии отсчитывали такты Мравинский, Гаук и многие другие великие музыканты. Подтянутые, стройные, как танцоры, постовые сильно отличались от нынешних гаишников. Поговаривали, что движения им «ставили» балетмейстеры из знаменитого Вагановского балетного училища. У нынешних стражей порядка от прежних остался только полосатый, как зебра, жезл — деревянный в большинстве своем. Крашеный. То, что он деревянный и что вообще это увесистая палка, я почувствовал, когда неосмотрительно и недальновидно переезжал Невский проспект по Садовой на трамвайной «колбасе». И «орудовец» (Отдел регулирования и управления движением), так они тогда назывались, в начищенных до зеркального блеска сапогах, в галифе и белой гимнастерке с голубыми погонам, лихо надвинутой на бровь фуражке крутанулся на каблуках, и, отмахивая жезлом команду «все направо», смачно перепаял меня пониже спины. С тех пор я на всю жизнь запомнил: милицейский жезл — деревянный, а ездить на трамвайной «колбасе» недопустимо! С тех пор и не езжу.
А еще полагалась школьная форма: мы носили вельветовые курточки с отложным белым воротничком. Он ужасно пачкался, и каждый вечер нужно было подшивать свежий, «трахмальный», как говорила наша дворничиха тетя Дуся. Что, кстати, мы делали сами, без помощи мам. Худо-бедно, а с иголкой и ниткой управлялись не хуже, чем солдаты. Мы носили короткие штаны с манжетой и пуговицей у колена. Длинные брюки — это было событие! «Вареные» джинсы или «бананы» нынче куда меньшая редкость.
А сами мы были ужасно деятельные. Круглые сутки в наших налысо стриженных головах роились какие-то идеи, изобретения... Наверно, и у современных мальчишек голова работает не хуже! Но мы постоянно свои замыслы воплощали в жизнь — неслись куда-то, хлопотали, мастерили, совершали поступки... Правда, мы их сначала совершали, а уж потом, иногда в кабинете директора, а частенько и в детской комнате милиции, шмыгая носами, задумывались о последствиях.
Сейчас-то вспоминать об этом весело, а вот тогда...
Нечетный закон Пифагора
Настоящий футбольный мяч с покрышкой и с камерой стоил безумные деньги. Но дело не только в деньгах! Деньги бы мы всем классом накопили — мяч для нас самая необходимая вещь! Просто его негде было купить!
Сколько раз мы с Серегой ходили на барахолку, где продавалось все — от трофейного аккордеона до иглы для чистки примуса! Там можно было купить даже «неизвестно что», и притом целый мешок, и всего за рубль!
Этот мешок «неизвестно с чем» продавал немыслимого вида цыган. Мешок можно было щупать, поднимать, пробуя на вес, но развязывать не разрешалось. Около этого цыгана всегда толпился народ. Правда, я ни разу не видел, чтобы этот мешок «неизвестно с чем» кто-нибудь купил.
На барахолке продавались пиджаки и патефоны, гипсовые кошечки-копилки, мраморные слоники и картины, нарисованные тут же при нас на старой клеенке, где по желанию заказчика могли быть изображены тройка с лихим ямщиком, уносившаяся в зимнюю лунную ночь, лебеди на пруду, русалки или красавицы в шароварах, возлегавшие на коврах.
Одним словом, на барахолке можно было купить все. Все, кроме футбольного мяча. То ли мы были такие невезучие, то ли действительно он был страшной редкостью, но, сколько мы ни ходили по набережной Обводного канала в гудящей, вороватой и густой толпе продавцов и покупателей, мы ни разу не видели мяча в продаже.
Поэтому нам приходилось гонять по пустырю пустую консервную банку. Особенно скверно приходилось мне: я — вратарь, и хватать консервную банку руками не особенно приятно.
И вдруг Серега достал мяч. Настоящий! Пахнущий кожей, звонко бумкающий под ударами!
— На три часа! —- сказал Серега, бледный от гордости.
И мы ринулись на пустырь.
Пустырь был большой, основательно вытоптанный, ограниченный с одной стороны железнодорожной насыпью, с другой — забором из колючей проволоки, за которым пленные немцы строили дом, и глухим забором — с третьей.