Оккупация
Шрифт:
Задумались мы оба. Идём молча. А Турушин вдруг замечает:
– Ты, Иван, знать должен: чем выше поднимаешься по служебной лестнице, тем чаще евреи дорогу перебегать будут. Надо выдержкой запасаться, закрывать себя глубже. Я в этом отделе три года работаю, а никогда не знаю, что они думают и что замышляют. Одно вижу: своих тянут. При каждой возможности тебя по носу щёлкнут, а своему дорогу дадут. Меня съесть не могут: большой я, имя громкое: шевельни – гремит сильно. А шума они боятся. И света тоже. Ты вот как вступился за меня, голос возвысил – Игнатьев ниже голову опустил. У него на лбу пот выступил. Видел я. И Фридман, этот бес на метле, весь скукожился. Они всякой атаки боятся, думают тогда они: а с какой такой стати этот тип хвост на них поднимает? Вдруг за ним сила какая
Пить я отказался, а Турушин выпил стакан вина и поел как следует. Незадолго до конца работы мы вернулись в редакцию.
– Вёрстку читайте! – радостно воскликнул Игнатьев. И Фридман из своего угла весело возвестил:
– Я вас по всей редакции искал, и в академию в буфет бегал. Думал, вы там на радостях кофе с коньячком попиваете.
Я ничего не понимал, а Игнатьев, надвигаясь на меня горой, потрясал каким-то большим листом, повторял:
– Вёрстка! Это же вёрстка вашего очерка. Редактор звонил, просил быстрее вычитать.
Я взял листок со свежим, пахнущим типографской краской набором, прочитал заголовок «Трубицинская атака». Ничего не понял, но первые же строки гранки были мои – сцена на стадионе. Турушинские подачи. Я сразу понял: редактор дал моему очерку свой заголовок: «Трубицинская атака». И очень удачно, поразительно, как метко.
Стал читать. Текст давался такой, каким я его и написал. Без малейшей правки! Может быть, она и была, но я не замечал – настолько был деликатен мой редактор, главный редактор газеты.
Очерк получился большой, занял три колонки. И был складный, очень мне понравился – мой собственный очерк. Игнатьев почти выхватил у меня вёрстку, выбежал из комнаты. И Фридман что-то говорил, говорил. Но я только и услышал, как Турушин пробасил:
– Поздравляю, старик! Ты забил гол с первой подачи.
А Панна пододвинулась ко мне со своим стулом:
– Молодец, Иван! Я знала, что дело у тебя пойдёт. С первого взгляда поняла: хороший парень. Ты же фронтовик.
Протянула мне руку, добавила:
– Если уж сам редактор в номер отослал материал, значит, быть тебе спецкором. Жаль только, что сидеть уж ты со мной рядом не будешь.
Не знаю, что было бы для меня лучше: выиграть миллион рублей или напечатать очерк «Трубицинская атака»? Эта небольшая зарисовка из жизни авиаторов той поры, которую я помимо своей воли сделал по всем законам малого литературного произведения, то есть рассказа, явилась ключиком, открывшим двери в волшебный мир не только большой журналистики, но и большой жизни. Меня узнали. Моя фамилия, как и фамилия воздушного аса Трубицина, запомнилась едва ли не всем людям, служившим в то время в частях и штабах Военной авиации. Тут можно вспомнить чьё-то крылатое выражение: «Герой не тот, кто совершил подвиг, а чей подвиг описан». Амбразуры дотов закрывали многие солдаты, но мы знаем Александра Матросова, – о нём написан очерк; много партизан и партизанок повесили немцы во время войны, но в памяти нашей осталась Зоя Космодемьянская – о ней журналист Лидов написал очерк «Зоя». Мне скоро дадут задание написать о Гастелло, и я, изучая о нём материал, узнаю, что есть сотни случаев, когда лётчики-герои направляли свои горящие машины, а случалось, что и не горящие, в скопление врага, и о многих из них писалось в газетах, но лишь капитан Гастелло врезался нам в сознание – потому что о нём не только было написано, но журналисту
удалось написать о нём ярче, чем писалось о других.Мой очерк дал мне крылья: я получил право быть в журналистике, говорить со всеми на равных, претендовать на газетную площадь, за которую в центральных газетах, как, впрочем, и во всех других, идёт постоянная и подчас драматическая борьба.
На следующий день я пришёл в редакцию и увидел в коридоре у стены группу людей. Тут был щит, на котором каждый день вывешивались слева «Лучший материал номера», в середине «Лучший материал недели» и справа – «Лучший материал месяца». В этом разделе висел вырезанный из газеты мой очерк. Между прочим, до конца месяца оставалось два дня, и я спросил у стоявшего рядом капитана:
– А если завтра появится материал ещё лучший?
– Не появится, – ответил тот, – в этой колонке и вообще-то материалы появляются очень редко. Вон там, где «Лучший материал номера», вывешивают каждый день, а здесь… давно не было.
После обеда к нам в отдел зашёл человек с погонами инженер-полковника, вежливо поздоровался со всеми, а мне сказал:
– Капитан, прошу вас, зайдите ко мне на минутку.
– Сейчас?
– Если можете – сейчас.
Я обратился к Игнатьеву:
– Разрешите?
– Пожалуйста, – буркнул он недовольно.
Я поднялся и пошёл за полковником. Вошли в комнату, над дверью которой я прочёл: «Начальник отдела боевой подготовки». «Боевики… гаврики», – вспомнил я. И ещё я уже слышал, что этот отдел – главный в редакции, здесь работают опытные маститые журналисты. И что самая младшая должность у них – подполковничья.
– Соболев Павел Николаевич, – представился мне инженер-полковник. И начал с вопроса:
– Вы какое училище кончили?..
– Грозненскую авиашколу. Получил аттестат штурмана военной авиации. Раньше нас называли летнабами – лётчиками-наблюдателями.
– У вас есть опыт боевой работы?
– Почти нет. Я сделал всего несколько боевых вылетов. Потом попал в резерв, а из резерва в Бакинское Училище зенитной артиллерии. За четыре месяца нас сделали огневиками.
– Странно! Тут, скорее всего, вредительство. В генеральном штабе были у нас масоны, – они, конечно, вредили.
Так впервые я услышал слово «масон». Высказал и сам предположение:
– Америка поставила нам мудрёные пушки – «Бофорсы», командирам нужны были знания высшей математики, так я думаю, из этих соображений нас, лётчиков, и ещё группу подводников и отобрали. Я потом стрелял из «Бофорсов» – громоздкие это были системы, хватили с ними горя.
– Может быть, и так. Но не исключаю и вредительства. Я в годы войны служил начальником вооружения воздушной армии, хватал за руку масонов. Зловредная это была публика.
Я ничего не сказал об этой «публике», поскольку не знал о её существовании, но, забегая вперёд, замечу, что с полковником Соболевым мне суждено было общаться до самой его смерти в 1965 году, многое я узнал от этого человека, многим ему обязан. Тогда же без дальних предисловий он мне сказал:
– Ну, вот – авиацию вы знаете не понаслышке, а теперь ещё выяснилось и писать умеете – вам и сам Бог велел служить в нашем отделе. Будете старшим литературным сотрудником ведущего отдела, это должность подполковника. Тут и зарплата повыше, и звание вам присвоим. А?.. Соглашайтесь.
Я был на седьмом небе, едва сдерживал радость и без всякого кокетства кивал головой:
– Да, конечно, мне лестно, однако справлюсь ли?..
– Ну, вот и отлично. С главным редактором я уже договорился, он сам предложил эту идею; пойдёмте, покажу вам место.
Рядом с его кабинетом – комната, такая же, как и в отделе информации, только здесь были три стола; один в левом углу у окна, пожалуй, самый удобный – он был пуст, и я понял: там мне придётся сидеть. Но в первую минуту я взглянул на двух «гавриков». Один сидел у двери, как Игнатьев, другой – в правом углу, как Турушин. Оба они повернули ко мне головы и смотрели с удивлением. Взгляд их говорил: «Как! Его так быстро повысили?» А полковник, радостно блестя глазами и смачно пошевеливая губами, словно пережёвывал кусок поджаренной молодой свинины, говорил сквозь смешок: