Оккупация
Шрифт:
– Вы нас не ждали, а мы пришли. Придётся потесниться и принять пополнение. Вот он… боевой лётчик, фронтовик, капитан, а фамилия его – Дроздов Иван Владимирович. А? Что вы скажете?.. У него и фамилия – небесная, летает. Дроздик – птичка невелика, но постоять за себя умеет. Так что не вздумайте клевать…
Полковник от двери не отходил, но и не стоял на месте: он то выходил на два шага вперёд, то возвращался и окидывал меня небольшими глазками; он и вправду чем-то напоминал милого забавного зверька, от имени которого происходила его фамилия. И было как-то странно видеть такого важного человека по-детски улыбчивым и добрым, не умевшим или не желающим скрывать радости от появления нового сотрудника.
Я подходил к новым товарищам, пожимал им руку. Тот, что сидел у двери, представился:
– Майор Деревнин Григорий Иванович.
У окна:
– Капитан
Полковник воскликнул:
– Ну! Жить в мире! Молодого капитана не обижать.
И проводил меня к столу:
– Приказ будет подписан сегодня. А там, у Игнатьева, вам делать нечего. У них работают ногами, у нас головой. Мы даём статьи серьёзные, и очерки печатаем – вроде того, что вы написали.
Полковник ушёл, и в комнате воцарилась тишина. Первым её нарушил капитан, сидевший напротив:
– Заголовок удачный. Её теперь, Трубицинскую атаку, изучать будут.
– Где? – не понял я.
– В частях. В истребительных.
– А-а… Заголовок не я придумал. Видимо, редактор.
– Сергей Семёнович мастер придумывать заголовки, он только не любит это занятие, говорит, к концу работы голова болит. Наш-то брат не хочет шевелить мозгами, вот ему и приходится.
– Мне, право, неудобно, что я заставил его поломать голову.
Кудрявцев отклонился на спинку стула, в раздумье посмотрел в окно. Из него был виден двор Воздушной академии, там ходила строем небольшая группа офицеров.
Капитан продолжал:
– Заголовок – гвоздь любого материала, даже малой заметки. А уж если очерк… тут без хорошего заголовка и делать нечего. Заголовок, он как крылья, с ним корреспонденция полетит, а вот если нет заголовка… нет и ничего.
Голос подал Деревнин – ясный, певучий:
– В литературе бывает – хорошая книга, а заглавие никуда. И всё равно: книга живёт, потому как со временем люди расчухают, что написана талантливо. И тогда уж репутация о такой книге не по заглавию закрепляется, а по содержанию. Ну, к примеру, «Война и мир». Или «Анна Каренина». Писатель, когда заглавие хорошее не найдёт, по имени главного героя книгу называет: «Клим Самгин», «Васса Железнова», «Коновалов»… Горький и вообще не умел заголовки находить.
Я заметил:
– Но писатель он хороший, я люблю Горького.
На это Деревнин категорически проговорил:
– Дурной человек не может быть хорошим писателем. Горький был лизоблюд, царедворец. Посетил лагерь заключённых. Люди там содержались в ужасных условиях, но рассказать об этом писателю боялись. И тогда выступил вперёд мальчик и решительно заявил: «Я хочу с вами говорить». Горький выслушал, заплакал и уехал. Он даже не подумал, какая судьба ждёт смельчака после его отъезда. В тот же день он был расстрелян. И вы хотите, чтобы я после этого уважал Горького? Да я теперь книжки его в руки не беру.
Я, конечно, о Горьком ничего подобного не знал и не был готов выслушивать такие откровения. Для меня Горький – «буревестник революции», великий писатель. Больше того, он друг Ленина, а уж Ленин-то был не только для меня, а и для всего моего поколения выше Бога и солнца. Портрет Ильича я всю войну носил у сердца в партийном билете. Мне подобные рассуждения казались святотатством, я считал, что за них можно на Лубянке оказаться, но слова сказаны, я косо взглянул на майора: на груди у него светился академический ромбик – значит, академию закончил, ведает, что говорит. Скоро я узнал, что Григорий Деревнин ещё и брат какого-то министра, у него, конечно, информация на высоком уровне идёт. Но хорошо помню, как я переживал наскок на человека, которым я, как и всякий русский, гордился.
Кумиры, идолы были величайшим изобретением Ленина, Троцкого и всех большевиков-евреев. Кумиров затем упорно и мастерски поддерживал на своих плечах и Сталин, очередной восточный человек на русском троне. Я говорю очередной, потому что революция привела в Кремль и посадила на трон восточных людей: Ленина, Троцкого, Свердлова, Зиновьева, Каменева и целый полк других евреев. Все они, как за дымовую завесу, прятались за псевдонимы: Ленин – Ульянов-Бланк, Троцкий – Бронштейн и так далее. Люди востока, древнее семитское племя. Отсюда их чудовищная, непонятная для русских жестокость, способность уничтожать миллионы людей, сотни тысяч храмов… Но всё это нам откроется потом, десятилетия спустя, тогда же… Я был дикарём, молящимся на истуканов.
Меня поддержал Кудрявцев:
– Ну, это ты брось, Горького не трогай. Русский писатель,
великий талант. Сбросим его с пьедестала, а там Маяковского скинешь – с кем останемся?..Капитан вышел из-за стола, прошёлся от окна до двери, другой раз прошёлся, а потом остановился посредине комнаты, оглядел нас и вдруг звонко хлопнул тыльной стороной одной руки о ладонь другой. И продекламировал:
Недолго барахталась старушка!..Капитан был невысок ростом, крепко сложен, лет ему под сорок. По виду чисто русский человек. Я к тому времени, поработав в отделе информации с месяц, стал помимо своей воли вглядываться в лица людей: искал еврея. Там, в отделе информации, словно муравьи на лесной куче, клубились евреи. Одни шли к Игнатьеву, предлагали какие-то материалы, другие заглядывали к Фридману. Вначале я поражался количеством друзей, приятелей и знакомых у этого человека, а потом Турушин мне сказал: «Фридмана знают все в Москве, и Фридман знает всех». И я, сидя у двери, первым встречал каждого человека и провожал его. Разумеется, взглядом, поражаясь их сходству и однообразию речи. Они все сутулились и, войдя в комнату, как-то сторожко оглядывали нас, будто мы за спиной держали камень и вот-вот их ударим. С нами они вежливо здоровались и непременно улыбались. Я думал: а почему мы, русские, такие разные: один весёлый, вот как и они, улыбчивый, другой серьёзный, вежливо кивнёт, но выражения лица не изменит, а третий и совсем тебя не заметит, пройдёт к кому надо и во время разговора не улыбнётся, сохранит серьёзное, а может, даже и суровое выражение. Наш русский почти не говорит, а лишь что-то предложит или спросит и, получив ответ, уходит. Еврей же ведёт себя шумно, суетится, часто взглядывает то на одного сотрудника, то на другого, и глаза его вопрошают, сверлят, ощупывают. Прислушиваясь к его разговору, я вдруг понимал, что дела у него нет, что зашёл он к Фридману так, по пути, или по какому-нибудь пустячному поводу. И почти все они звонят по телефону; если аппарат занят у Фридмана, подойдёт к Турушину, но чаще ко мне, – очевидно, по той причине, что я младший по чину, – и звонит. А, дозвонившись, долго и громко говорит, – и тоже ни о чём. В разговоре увлекается и перестаёт тебя замечать. Иногда и сядет на край стола: кричит, хохочет – словно филин в лесу. Каждый из них нёс в нашу комнату шум и смутную тревогу. Я потом где-то прочитал, что «евреи любят шум и смятение». Именно, смятение. Удивительно точно сказано.
К нам в комнату евреи не заглядывали. Но на второй день я увидел их, и сразу двух, и оба работали в нашем отделе, оба подполковники, оба Борисы.
Первый вошёл в отдел и протянул мне руку:
– Давайте знакомиться: Никитин Борис Валерьянович. Заместитель начальника отдела боевой подготовки.
Фамилия русская, а по лицу типичный еврей. Улыбался. И был шумный. Мне тоже хотелось ему улыбнуться.
К концу дня к нам зашёл второй подполковник Добровский Борис Абрамович. Этот на меня не взглянул и знакомиться не стал. По виду он тоже был еврей, но не типичный, а, как я теперь хорошо их различаю, полукровка. Матушка-славянка подмешала ему кровь и стать: роста он был выше среднего, черты лица правильные, брови от отца – густые, глаза чёрные. «Красивый мужик», – подумал я и не обиделся на то, что он меня не заметил. «Принял за постороннего», – решил я и продолжал перебирать бумажки, лежавшие в ящиках стола.
Добровский был старшим литературным сотрудником отдела и, как мне скажут мои соседи, занимался статьями больших начальников. Он поэтому мало времени проводил в редакции и всегда говорил: «Был в Главном штабе». Деревнин заметил: «Выискивает там евреев и тащит их статьи. Отбиться не можем».
Вспомнилось: чем выше ты будешь подниматься по служебной лестнице, тем чаще дорогу тебе будут перебегать евреи.
Теперь я знал весь штат нашего отдела.
В первый же день заметил, что Кудрявцев о евреях ничего не говорит; их для него как будто и не существовало. Зато Деревнин метал в их адрес ядовитые стрелы. Вообще-то он говорил мало, больше распространялся на все темы капитан, но Деревнин отпускал увесистые, как кирпичи, реплики, всякую беседу уснащал выводом, делал заключения. И его короткие фразы звучали завершающим аккордом – он, как вздох барабана, возникал там, где кончается такт и начинается другой, подчас рождающий новую музыкальную фразу. При этом голос его отнюдь не барабанный, наоборот: нежно-баритонный, приятный.