Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Окна в плитняковой стене
Шрифт:

Завтра утром в десять часов секретарь дворянского собрания Эстляндии внесет соответствующую запись в дворянский матрикул. И предводитель дворянства господин Мориц Энгельбрехт фон Курсель своей рукой это подпишет. Ха-ха-ха-ха. Никогда никто в мире этого не сделал бы. Несмотря ни на какие шрамы. Если бы сама императрица прямо того не пожелала.

Итак, я здесь. Сам губернатор генерал-лейтенант фон Гротенхьельм приглашал меня завтра до обеда к себе во дворец. А я сообщил ему через своего адъютанта фон Толя, что завтра до обеда у меня не будет времени. Хоть он губернатор и генерал-лейтенант. Ха-ха-ха-ха. А я — Михельсон. И господин комендант города вчера вечером старательно вытянулся передо мной. Хотя он — господин фон Эссен и генерал-лейтенант. А я — Михельсон. Впрочем, завтра до обеда у меня в самом деле не будет времени для того, чтобы ходить к губернатору и заниматься светской болтовней. Кроме того, завтра в субботу восемнадцатого февраля в восемь часов вечера я и без того встречусь со всеми господами. И со всеми дамами тоже. Как мне сообщил господин фон Курсель. На площади за Домской церковью. В новом с иголочки Доме дворянского собрания [30] . На банкете, который дворяне устраивают в честь моей имматрикуляции. По поводу чести, им оказанной… et caetera. Хмм.

30

На площади за Домской церковью. В новом с иголочки доме Дворянского собрания — т. е. в доме, который впоследствии подвергался неоднократным и основательным переделкам и в котором в настоящее время помещается Государственная республиканская библиотека имени Фр. Р. Крейцвальда.

Я вправе сказать: мне довелось видеть и жизнь и смерть. И то и другое. Чаще, чем большинству людей. И я знаю себя. Нет, не до конца, о нет. Если бы я так сказал, я сказал бы, в сущности, неправду, Но я знаю себя лучше, чем себя знает большинство людей. Просто из интереса к миру. К миру вне меня и во мне. И все же должен признаться, когда вижу их пустые дурачества с оказанием почестей: как сладки гортани моей слова твои! Как в библии сказано. А еще слаще — ставить в тупик этих глуповатых вельмож. Даже — немного напугать — тогда совсем сладко… Я их никогда не пугал. Нет, нет, их — почти никогда. Им я только подушку под задницу подсовывал… Прусских мужиков с их костлявыми лицами, в черно-желтых грязных драгунских мундирах — их я действительно пугал. Горячих и злых польских конфедератов с коричневыми усами и мутными глазами, тех я достаточно устрашал. И турецких янычар в дурацких тюрбанах, с кривыми саблями — тех тоже. И на огромную рыжебородую русскую «сволочь», босую или в лаптях, — на них я

нагонял страх на Дону, на Каспии и на Урале. Рунич говорил мне, что он слышал, как еще два года назад в Пензе женщина стращала своего мальчишку: Ты смотри у меня, — не то придет Михельсон. А теперь здесь… на этих…

Степан!

Эй, Степан!

Топ, топ, топ, топ, трах, трах, трах, трах!

Имею честь явиться, Ваше превосходительство!

Трах, трах, трах, трах! Вшпрсхиство… (Эхо в оштукатуренном коридоре комендантского дома.)

Позвать сюда Якоба!

…Этот Якоб… Кхм. Пороха он не выдумал. Но он предан мне. Любопытен — до страсти. Но никогда ни одного вопроса. Несмотря на двадцать три года службы. И никаких вольностей. Как бывает со старыми слугами. Он знает свое место. Он как будто уже и не помнит, что его генерал обязан ему жизнью. Конечно. В Кунерсдорфском рапорте было написано: …Командир полка полковник Бибиков нашел среди штабелей убитых тяжело раненного поручика Михельсона. Бибиков. Лично! Кхм. Относился ко мне Бибиков всегда прекрасно. Это правда. Но то, что он сам меня там нашел, такая же правда, как то, что наша милостивая императрица Елизавета сама построила Зимний дворец. И так далее. Лично. (Но почему же тогда я не спорю, когда говорят: Михельсон победил Пугачева? Ха, ха, ха!) Во всяком случае, нашел меня среди штабелей убитых сержант второй роты третьего батальона третьего мушкетерского полка Якоб Грау. Ибо то склоненное надо мной пыльное, взволнованное и вдруг просиявшее лицо, которое выплыло из кровавого тумана, когда я впервые после первой перевязки пришел в себя, лежа в ужасающе тряской повозке, оказалось лицом Якоба. Мой денщик был одним из тех шестнадцати тысяч, жизнью которых мы заплатили за победу под Кунерсдорфом. Спасти меня удалось Якобу ценой огромных усилий. Я попросил Бибикова дать мне его в денщики. Кроме того, выяснилось, что он родом из Пайде. Так что в привычном окружении, среди офицеров, я мог говорить с ним по-немецки. Но если я хотел, чтобы почти никто из немцев и ни один русский нас не понял, я мог говорить с ним по-эстонски. На эстонском языке он лопотал с сильным акцентом, но все же понять его было можно. Я помню, он спросил меня: «Ваше превосходительство, где Вы родился?» И я сказал: «На Сааремаа. Но мое родовое имение было в ту пору Сессвеген. В Лифляндии. Возле Вендена». В точности, как было в полковых бумагах… Да. Это он у меня за двадцать три года все-таки спросил. И свои соображения он мне тоже сообщил. Ха, ха, ха. Смешная система у нас с ним с тех пор установилась. Но мы относимся к ней всерьез. Он был ужасающе наивным парнем. Вначале. В армию он попал совсем незадолго до того. Ни с одним офицером близко дела не имел. (У меня к тому времени было за плечами уже шесть лет полкового опыта. Не говоря о более раннем.) Так что наивен он был до мозга костей. Однако порой ведь случается, что ты спросишь мнение своего слуги. Якоба я еще в шестидесятом году сделал своим камердинером. Когда получил капитана, а он после контузии остался заикой, так что больше не мог быть сержантом действующей армии. И по своей наивности он простодушно сообщал мне свое мнение о том, что я спрашивал. Большей частью его мнение я знал заранее. Но все же не всегда. Иногда он говорил невероятные нелепости, Но порой и то, чего я боялся. А иногда он видел ситуацию с новой стороны. С существенной стороны. За нелепости я его ругал. Если он говорил то, чего я не желал слышать — тоже. Если в ответ на неприятный вопрос он молчал, я легонько подстегивал его. Хлыстом иронии. И так далее. Жизненная выучка. Годами складывалась система, которая теперь у нас существует. Я спрашиваю: «Якоб — как ты думаешь?» Он смотрит, если я при этом поднял большой палец левой руки, он говорит: «Т-т-так же к-к-как и ваше превосходительство полагают». Если я скрещиваю руки на груди, то возникает труднейшее положение, ибо он сам должен решить, что мне ответить. А если я подымаю большой палец правой руки, он должен, не раздумывая, сказать мне свое истинное мнение. Причем на этот раз ругать его я не стану. Даже за самую большую нелепость. И я считаю, что эта система отлично защищает от меня его «права человека». Лучше, чем эти самые американцы защищают свои права при помощи декларации, которой они так сильно размахивают сейчас там, в Париже! Тук-тук-тук-тук!

— Eintreten! [31]

— В-в-ваше п-п-прев…

Якоб, завтра в два часа ночи. Приготовить мелкие дорожные принадлежности. Четырехместные сани с четверкой лошадей. Без кучера: я и ты. И все, что ты сегодня купил. Ясно?

Т-т-так т-т-точно в-в-ваше п-п-пр… И ордена и сапоги?

Орденов не надо. А валенки взять.

31

Войдите (нем).

3

Ну, так и есть. В точности, как я писал — раз и подавай! Сегодня ночью в два часа отсюда уедем, и, само собой, только один генерал знает, куда. А вот по какому делу, в этом у меня нет больше никаких сомнений. Ладно, сначала я думал, что свои шалости он здесь в Таллине начнет, ибо, как я читал в газете, здесь в зале Канута как раз дают представления итальянские комедианты, а из-за итальянских актрис он и раньше, случалось, курьерских лошадей загонял. А вот на тебе, выкуси. Теперь-то само собой ясно, что двинем куда-нибудь в имение, только в какую сторону, этого я сейчас еще никак не могу знать. Потому что в этом смысле для нас ведь никакие дороги не заказаны — от Сааремаа до Саалузе или еще куда душа пожелает. Но раз уж мы берем с собой только мелкие дорожные принадлежности, можно думать, что наше путешествие весьма далеким быть не должно, хотя известно, другой раз случалось, что и с одной маленькой дорожной принадлежностью конец во сто верст отмахать могли. Но для меня вовсе удивительно то, что мы против нашего обыкновения в санях едем, потому что у нас всегда было в моде (не глядя на сугробы и распутицу, дожди и ломоту в мягком месте) верхом ездить — не ровен час, вдруг кто-нибудь сомневаться начнет в том, что мы все еще самый ловкий наездник во всем войске [32] нашей милостивой государыни императрицы, каковая слава за нами всеми признана, так что нам, по моему разумению, вовсе не требуется на каждом шагу с таким усердием это доказывать, как мы и посейчас это делаем. И то, что я по ихнему распоряжению сегодня здесь в Таллине закупил и что сегодня ночью с собой взять надлежит в этот раз тоже, по моему мнению, немножко такое, что… Само собой, я не могу знать, какие мелкие (но при том много сотен стоящие) бижутерии или драгоценности мы, может быть, еще в Санкт-Петербурге в портмоне сунули. Во всяком случае, в карманах камзола и кафтана ничего такого видать не было, так же как и носом я не учуял, чтоб мы дорогие французские духи для наших дам с собой брали. Так что с уверенностью я могу сейчас только о том писать, что я сегодня сам для них закупил. Когда поутру в город меня посылать стали, я думал (поскольку как раз объявления в свежем «W"ochentliche» [33] прочитал), что посылают меня к примеру вовсе на улицу Пикк, к той самой мадам Буали, которая продает дворянским дамам и горожанкам, как говорят, весьма отменную французскую помаду для волос, приготовленную из швейцарских трав, бычьих мозгов и сушеных пчел. Между прочим, дорогой брат, я полагаю, что тебе такая помада могла бы пригодиться, ибо городских дам, не говоря уже о барышнях, в городе Пайде много больше, как ты сам знаешь, чем вообще можно было бы предположить в таком крошечном городишке, да и в благородных дамах никогда недостатка во всей Ярвен не было. А швейцарские травы вполне можно набрать и на лугах вдоль реки Пайде, и за бычьими мозгами и пчелами, видит бог, далеко ходить не придется, при этом тебе следует знать, что за маленькую банку помады мадам Буали берет два, а за большую — четыре рубля серебром. Да, а еще я подумал, что может статься, пошлют меня к Хассе, на Новый рынок, скажем, за тонким заморским кашемиром или маленькими мейссенскими носорогами, которые теперь модно во всех будуарах на комоды ставить по шесть или двенадцать штук в ряд. Но вот уже второй раз за наше пребывание в Таллине, я пишу тебе, приходится мне сказать: не тут-то было!

32

…самый ловкий наездник во всем войске… — Такую, или почти такую, оценку дает Михельсону в своих воспоминаниях генерал Ланжерон.

33

«Еженедельник» (нем.).

Якоб, две бутылки можжевеловой водки и бутылку сладкой вишневой наливки! Ясно?

Само собой, ясно. Так что я сразу же смекнул, что на этот раз мы вообще не имеем дела со светскими благородными дамами. Крепкая можжевеловая водка и сладкая вишневая наливка, если обо всех этих обстоятельствах, так сказать, поразмыслить, задуманы не для чего иного, как только для услады папаш и мамаш каких-то девиц. Причем папаша, в самом лучшем случае, ну скажем, управитель, а скорей всего, ну, к примеру, кладовщик в имении, вряд ли выше. Как я, наверно, и раньше в своих письмах говорил, такие дела у нас случались и прежде, но не слишком часто, если подумать обо всех этих княжнах да графинях, с которыми мы имели дело. Нет, нет, в какой-нибудь слишком уж большой симпатии к носительницам юбок из низшего сословия я в самом деле ихнее превосходительство обвинить не могу. Так же как и выдумано все это и напраслину говорят, будто мы вообще сторону простонародья держим и с ним якшаться склонны, как про нас наши крепостные в Саалузе рассказывают, будто мы с ними заодно и по-всякому не раз их от окружных помещиков защищали. Ну, да сразу видать, что этот разговор пустой, какую же защиту может дать своим мужикам один барин от другого? Когда нам случилось однажды разругаться с Вастселийнаским господином Липхардом (тот прискакал прошлый год сам в Саалузе, ворвался во время утреннего кофе к нам на веранду и потребовал — и впрямь весьма непочтительным тоном — что мы, дескать, обязаны выпороть своего Юхана из Кергатсикюла за то, что он пустил наших быков в вастселийнаскую рожь, а сам оттуда ноги унес), да, тогда мы загремели на этого барина как из пушки со сломанным замком: черт подери, что он не знает, как ротмистр должен обращаться к своему генералу, а?! Так ведь гремели мы не столько из-за кергатсикюлаского Юхана, сколько по поводу собственной нашей генеральской чести. Но подействовало это, слава богу, так, что господин Липхард быстренько задом с нашей веранды ретировался и по сей день ни в Саалузе, ни где в другом месте к нам на глаза показаться не осмеливается. Или еще другой случай, о котором сейчас не помню, писал вам или нет, как там рядом с нашим поместьем в Лоови у пиндиского Глазенапа в один год пять душ сразу сбежало — крепкие парни, все как молодые бычки, и пошли слухи (вовсе удивительное это дело, как такие разговоры появляются и дальше расходятся), мол, все беглые в армию приняты, государыне, как мужики своим грязным языком говорят, дыру заткнуть, но до того они, будто, к нам в Саалузе на своего помещика жаловаться приходили и у нас совета спрашивали, как им быть. Я поблизости был и своими ушами слыхал, когда господин Глазенап у нас в Саалузе во время большого динэ, который ихняя светлость там давали, с ними об этом деле заговорил, само собой, весьма вежливо и ухмыляясь, что, мол, видите ли, господин генерал, я слышал, говорят будто… они ответили ему наполовину на чистом французском языке и таким голосом, что на весь зал было слыхать:

Ах, так говорят! Ха-ха-ха! Mon cher baron, значит, ваши мужики думают точно так же, как и я. Пролить кровь за свою императрицу долг куда более высокий, чем возить навоз на поле своего помещика.

Но, господин генерал, если и ваши мужики начнут убегать в армию?!.

Тогда я спрошу себя, mon cher, почему они так поступают, и устраню причину.

Или еще одна история случилась, будто представление в театре, которое сам я видел только в начале и под занавес, но середину и самое главное мне так подробно рассказывали, что я полностью понимаю, почему мужики в кабаках всего Рыугеского прихода много лет без устали только об этом и судачили… Это случилось у нас с Вийтинаским графом, которого в той округе зовут сумасшедшим графом за многие дурные привычки, между прочим, и за то, что у сего барина был обычай больше всех других на мужиков набрасываться, когда те не успевали достаточно быстро свернуть с дороги, по которой графская

коляска ехала. Ну, да я-то знаю только, что одним весенним утром тысяча семьсот восьмидесятого года они приказали разыскать в нашем Саалузе самую загаженную навозную телегу и подать ее к подъезду имения! И когда телега была подана, они сами, стоя в генеральском мундире посреди залы, приказали принести себе самый большой какой ни на есть мужицкий армяк и широкополую деревенскую шляпу, армяк надели поверх мундира, шляпу на голову, в руки взяли кнут и, насвистывая, поехали на навозной телеге в сторону Рыуге. И уже на следующий день до поместья стали доходить пересуды, и они все росли и вскоре весь приход только и делал, что перемалывал эту историю, так что теперь наверняка и сам черт не разберет, каким образом в самом деле наше столкновение с Вийтинаским графом на большой дороге в версте от Рыугаской церкви произошло. Во всяком случае, навозная телега не посторонилась, когда навстречу ехал господин граф, мужик на телеге клевал носом и не обращал никакого внимания на громкие крики графского кучера. Тогда граф сам стал орать на спящего слепого черта, но и это не подействовало. Тут граф выпрыгнул из коляски с палкой в руке, подбежал к мужику и хотел дать ему по шее. И вдруг — это своими глазами видели многие, которые по обе стороны дороги унаваживали поля Рыугеского поместья — тут вдруг из мужицкого армяка выскочил генерал, так что только сверкнул синий кафтан и запылал красный камзол, вырвал у графа из руки палку, переломил ее пополам и обломки швырнул в пыль, а другие говорили, что еще хорошо графу при этом кнутом надавал, а третьи — что тут же на дороге избил графа, и еще четвертые — что до беспамятства катал графа туда-сюда по днищу своей телеги, пока доски совершенно от навоза не очистились. А кучер, само собой, не посмел вмешаться в дела таких высоких господ, он только снял шапку и после каждого рывка качал головой: аллилуйя… Я, как уже сказал, не знаю, что тут правда, а что — вранье. Только когда они в тот раз к обеду домой вернулись, все так же в навозной телеге и посвистывая, — шляпа на голове, армяк свернут и под себя подложен — и сняли кафтан, на нем в самом деле четырех золоченых пуговиц как не бывало и на правом рукаве под мышкой лопнул шов, и рубашка на спине у нас была мокрая от поту и пыльная, и лицо у них было как-то по-особенному довольное. Само собой, потом говорили, что произошло-то вообще все не из-за того, что мужиков били, а вовсе из-за красивых глаз Казаритской помещичьей барышни. И я тоже хочу думать, что это скорее на правду похоже.

Во всяком случае, очень даже удивительно из этой, и еще из других подобных историй вывод делать, что, мол, бог знает, почему мы вообще держим сторону этого глупого и упрямого простонародья, или даже утверждать (а у нас ведь про то говорили, только таким тихим шепотом, что я даже не могу сказать, до ихних собственных ушей дошло это или нет), будто после, в глубине души, они все же порой думали, что, может, по сути своей и по справедливости не была эта великая и кровавая война «сволочи» одним лишь только бесчестным делом… Ну, над этим-то я позволю себе без всякого стеснения смеяться! Конечно, даже в войске самого Разбойника были отдельные из низшего сословия, которым до офицера дослужиться удалось. Да и самому Разбойнику, каким он ни на есть темным да неграмотным был, до хорунжего казачьих войск подняться пособили, что соответствует званию подпоручика. Но мы-то ведь небось знаем, как в начале Семилетней войны повышение в чинах шло: кто ранен был — тому сразу на два чина выше давали, так что легкое ранение самым желанным делом было, а другие и вовсе без больших заслуг за три года от капитана до полковника подымались или еще выше… Ну бывало, что отдельные из низшего сословия и в младшем офицерском чине в войсках Разбойника встречались. Но я утверждаю: среди настоящих дворянских офицеров в более высоком чине ни одного не было, кто бы ему сочувствовал, потому что слишком уж ненатурально это было бы. А теперь вот — как это ни на есть глупо — про нашего генерала такие вещи шепчут. Я хочу у них спросить, если б это хоть в совсем малой доле правдой было, почему же тогда государыня-императрица именно его командующим особого корпуса, посланного против Разбойника, назначить изволили (в то время еще подполковника, так ведь), ежели они в цельной русской армии несколько сот полных полковников набрать могли, не говоря уже про генералов, которые все до единого, не сумлеваясь, супротив Разбойника рвали и метали? Нет, нет, тут уж все вместе — наша собственная удивительная офицерская храбрость, мудрый совет Потемкина и ясный ум государыни. И весь мир знает, что против Разбойника мы вели железную войну и через это его победили. А к нам успех пришел в первую очередь потому, что мы хорошо запомнили ошибки тех губернаторов и генералов, которые до нас против Разбойника свои силы пробовали. Которые из них (к примеру, Карр) были плачевно разбиты, другие, правда, и его били (как Бибиков, и Панин, и кто там еще), но потом на лаврах почили и стали в Санкт-Петербург реляции писать или своим войскам пировать и гулять разрешили и прохлаждались, вспомогательные войска и обоз ожидаючи. А Разбойник тем временем скакал с сотней своих людей в версте позади их, ходил, по своему обыкновению, с манифестом по деревням и фабрикам и через две недели у него под знаменем уже десятитысячное войско было и он снова стоял с ним супротив армии государыни. А нам удалось с ним справиться потому, что ни себе, ни ему передышки не давали. Мы били его подряд — вчера и сегодня, и послезавтра, и наступали на него беспощадно и беспрестанно до тех пор, пока от всех его сил и войска у него и впрямь только несколько десятков жалких беглых оставалось. А генерал в то время вообще не думали ни о собственных наших мучениях, ни о мучениях своих людей. Нам это стало в сорок дней походного марша и сражений при однодневной передышке. Ох, до самой смерти я не позабуду, что это было за время и какая у нас была жизнь, начиная с мартовских морозов семьдесят четвертого года, всю весну до зноя позднего лета — жили мы голодом, не спавши, так что ото всего у меня в голове и памяти какая-то мешанина стала — жарища и снег, грязь и кровь, пожары в городах и деревнях, трупы, виселицы, степная пыль, грохот пушечных выстрелов, крики, вонь, лошадиный пот… И полевая палатка или разграбленная, сожженная усадьба, где я вечером для нас постель приготовить старался, а на заре — чистил ваксой сапоги и собирал дрова, чтобы согреть воды для бритья, а потом свист мушкетных пуль, грохот пушек, и взрыв, так что я весь согнулся и уши прижал. Сто раз мог я из-за вывиха в колене и страшного простудного кашля в обозе остаться или даже в лазарет попасть, ежели бы не видал, как они сами изо дня в день, с утра до вечера, — шляпа на затылке, воротник расстегнутый, часто с саблей наголо — носились в самом что ни на есть пекле, как подымали людей и за собой вели — глаза вытаращены, а на лице улыбка, и как их хватало в самый дерьмовый момент шутки шутить, как будто почти что ничего и не происходило. Помню, пятнадцатого июля у деревни Сухая Река мы пошли с двадцатью потрепанными ротами против двадцати пяти тысяч Разбойника. Сражение шло уже третий час, и Разбойник стал сильно огнем своих батарей на левый фланг майора Харина нажимать. Ихняя светлость стояли возле своего штаба на холме и следили в подзорную трубу за ходом сражения. А я ждал в нескольких шагах позади, на подносе у меня под белой салфеткой обед был, и вдруг страшный на меня кашель напал, вот уже несколько недель меня мучивший. А все-таки я заметил, как, наблюдая в подзорную трубу за нашим левым флангом, они сосали нижнюю губу, закусив ее зубами, будто хотели быстрее решение обстановки высосать. И тут, не отрывая глаз от подзорной трубы, ихнее превосходительство сказали: Якоб, ты бы в сторону правого фланга кашлял. Тогда Разбойник решит, что у нас там гаубица с картечью, отвернет огонь от Харина и туда направит. И сразу же после того: Эй, гусарский резерв, ко мне! С шумом прискакали последние сорок белых гусаров. Ихняя светлость схватили у меня из-под салфетки кусок жареной курицы и сказали: Остальное, чтоб теплым было! И с этой самой куриной ногой в зубах и саблей наголо прыгнули в седло и крикнули гусарам: «Ребятушки, за мной!» Мы понеслись галопом с холма и — чудо это или нет — только теми самыми сорока гусарами, из которых пятнадцать при этом убито было, — нанесли правому флангу Разбойника удар такой силы, какой был нужен, чтобы сломить его фронт и вынудить к отступлению. И такое было не раз, и так каждый день, как я вам в свое время про это достаточно писал. Но тогда случилось, об чем тоже вы знаете, что, когда мы уже окончательно Разбойника разбили, его собственные оставшиеся товарищи сами его схватили (чтобы его шкурой себе кару полегче купить) и передали в руки генерал-поручика Суворова. И я хорошо помню, что они сделали, когда узнали, что командование корпусом им приказано вовсе передать Суворову и что ему надлежит заключенного Разбойника в Москву конвоировать. Они молча с минуту постояли у засиженного мухами окна в помещении нашего штаба в Царицыне и внимательно наблюдали, как во дворе старый гусак старался брюхом улечься в маленькую лужицу воды, блестевшую среди грязи. Потом ихнее превосходительство сказали майору, который доставил донесение: Можно идти! И когда майор вышел, приказали: Якоб, принеси два стакана и бутылку можжевеловой водки. Сам знаешь. Наполнили оба стакана, своей рукой один подали мне и сказали: Выпьем, Якоб. Пусть он будет тюремщиком Пугачева. А мы — победители Пугачева!

О господи! Бремени уже больше десяти, а мне в час на ногах быть, чтобы все приготовить успеть…

4

Радостно быть в движении!

Хорошо, что я велел Иоахима сзади к саням привязать!

Но, но, но-о! Что ты, спишь, что ли? В зубах полно овса, а ленишься! Ах вот как! Еще зыркаешь на меня круглым глазом сквозь гриву! Не смотри на меня! Я тебя не обижаю. Но-о! По-о-шел, пошел, пошел! Так, так, копыта уже не вязнут в снегу. Ну, теперь гони во весь дух! Но-о! Давай! Geradeaus! Galoppade! [34] Лети! Туда, к горизонту. Да, да, да-а! Прибавь ходу, чтобы ушами прясть некогда было! Радостно быть в движении!

34

Прямо! (нем.). Галопом! (франц.).

Тащиться в санях с этим сонным Якобом — скука смертная! Двинем прямо, мы объедем Пайде прежде, чем Якоб догонит нас!

Какой унылый предрассветный час. А как прекрасно — все еще прекрасно, когда при быстрой скачке холод вдруг пронзит шубу и ёкнет сердце. Небо зеленовато-серое. Как в то декабрьское утро под Позеном в семьдесят третьем, когда мне принесли приказ повернуть дула и идти на восток, все на восток, на восток…

Иоахим, держи прямо! Туда, на шпиль Козеской церкви и на соломенные крыши села. Потом будет Паункюла, Арду, Ныммкюла, Поято [35] … Какое дьявольское название. Но я-то ведь туда не поеду. Я направлюсь мимо новой церкви Анны, через город Пайде. Нам нет дела до деревни Поято… Ха-ха-ха-ха… Мы еще это докажем…

35

Pojatu (эст.) — бессыновная.

Какое-то поле там справа тянется до самого горизонта. Это — белое болото, оно кажется серым. А теперь там впереди занимается заря. Облака, как густой клубящийся дым артиллерийской стрельбы. А заря все пламенеет. Краснота разливается. Зарево растет. Прямо как пожар в Казани… Как в тот раз, когда они сказали, что я намеренно дал Пугачеву время полностью разграбить город, чтобы большей была добыча, которую я заграбастаю у него… Образ мыслей лизоблюдов… Тпруу! Здесь сугробы уже во всю ширину дороги. Иоахим, ты что, уже по самое брюхо увяз? Тяни, тяни! Вылезешь. Это из-за того, что здесь кладбищенская стена, сугробы такие высокие. Сможет ли Якоб за нами проехать? Сможет. Раз приказано. Ну что? Уже по грудь? Эй! Иоахим! Держи правее! Правее! Знаешь, что мы сделаем? Знает. Отлично знает! Вот именно! Теперь: Saute! Saute! Прыгай! Молодец! Вот мы и на стене. Что ты дрожишь, дурачок? Это ведь я тебя похвалил! Теперь пойдем вдоль сугроба по верху стены. Ха-ха-ха-ха! Крестьяне придут завтра в церковь и увидят: черт скакал по стене кладбища… Несомненно… Мужик во всякую ерунду верит. Ведь он верил, что Пугачев — Петр Третий. Это Емельян-то… Ему достаточно было раскрыть рот, чтобы и слепой понял — мужик. А мужик верил — император. Впрочем, какая там в сущности разница, мужик или император — мужик или генерал… Кроме того, разве русский мужик на самом деле верил слуху, что Пугачев — император? Едва ли. Верил настолько, насколько это нужно было его совести. Ни на йоту больше. Разве мужик на самом деле вообще во что-нибудь верит? Эх! Эстонский крестьянин там в этих рассыпанных по снегу деревнях под соломенными крышами, из которых, как кости, торчат стропила. Разве он верит? В то, что ему надлежит тянуть барщину на своего господина помещика и проливать кровь за государыню-императрицу, и тогда возлюбленный Иисус Христос отведет его за руку прямо в рай? Ха-ха-ха-ха. Во что он верит? В своих волов, на которых пашет. И в то, что у помещиков нужно воровать сколько сможешь, иначе не проживешь. Во что еще? По правде говоря: я и сам не знаю. Теперь я мало что о нем знаю. Давно я уже ничего о нем не знаю. В мой полк он попадает очень редко. Только случайно я узнаю, что был здешний человек. Когда нахожу его имя в списках убитых или околевших от холеры. Кроме того, ведь я — его помещик. Там, в Рыуге. Что может знать о нем его помещик? А все остальное?.. Честно говоря, забывается… Ну, сегодня мы немного освежим это в памяти. Да. Но это, конечно, не то. И не может быть тем. Тпруу! Что за люди идут навстречу? Сколько их? Трое, четверо, пятеро? Пепельные тени на сером снегу. Крестьяне. В полушубках, в шапках с потертым лисьим околышем. С трудом вытаскивают ноги из сугробов. Один как-то странно впереди, остальные — сзади. И у одного из четвертых, идущих позади, на плече охотничий самопал. А, по-видимому, все ясно. Но все-таки. Любопытства ради.

Поделиться с друзьями: