Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Окно выходит в белые деревья...
Шрифт:

АНАСТАСИЯ ПЕТРОВНА РЕВУЦКАЯ

Не позабыл пионерские клятвы еще, все же немножечко поумнев. Что за тоска меня тянет на кладбище, русское кладбище Сен-Женевьев? Я обожал Кочубея, Чапаева. Есть ли моя перед ними вина, если сейчас, как родные, читаю я белогвардейские имена? Я, у Совдепии — красной кормилицы — поздно оторванный от груди, разве повинен, дроздовцы, корниловцы, в крови, засохшей давно позади? У барельефа красавца деникинца, если уж пившего — только до дна, что-то терзает меня — ну хоть выкинься в ночь из гостиничного окна. Где-то на тропке, струящейся ровненько, вдруг за рукав зацепила меня в розочках белых колючка шиповника, остановиться безмолвно моля. Это сквозь войны и революции, сквозь исторический перегной Анастасия Петровна Ревуцкая заговорить попыталась со мной. Я не узнал, где ни спрашивал, — кто она. Не из писательниц, не из актрис. Скрыв, что ей было судьбой уготовано, молча над нею шиповник навис. Из Петербурга, а может, Саратова; Может, дворянка, а может быть, нет… Но почему она веткой царапнула, будто на что-то ждала мой ответ? Анастасия Петровна Ревуцкая вот что спросила, так мягко казня: «Что ж вы воюете, русские с русскими, будто Гражданской войне нет конца? Что ж вы деретесь, как малые дети, как за игрушки, за деньги, за власть? Что ж вы Россию все делите, делите — так вообще она может пропасть…» Анастасия Петровна Ревуцкая, чувствую, каменно отяжелев, что-то сиротское, что-то приютское здесь, над могилами Сен-Женевьев. Что
я стою с головою повинною,
если была до меня та война? Но из себя все могилы не выну я. Может быть даже невинной вина.
Если бы белые красных пожизненно вышвырнули из Крыма в Стамбул, вдруг бы на кладбище это парижское Врангеля внук заглянул и вздохнул. Напоминая взаимозлодейские кровопролития, ненависть, гнев, тлели бы звездочки красноармейские здесь, на надгробиях Сен-Женевьев. Но расстреляли, наверное, ангелов, тех, чьи застенчивые персты тщетно пытались и красных, и Врангеля, их примирив, для России спасти. И над моими надеждами детскими вдруг пролетел молодой-молодой ангел с погонами белогвардейскими, с красноармейской, родной мне звездой. Анастасия Петровна Ревуцкая. Шепот шиповника — крик тишины: «Где же вы, ангелы, ангелы русские, — Боже мой, как вы сегодня нужны!» Сентябрь 2002

ЧИТАЯ РОМЕНА ГАРИ

А поцелуй — он все длится, длится, и невозможно пошевелиться, и разделиться уже нельзя, когда сливаются наши лица и переливаются глаза в глаза. Под небом нёба, где так бездонно, в том теплом таинстве, где ни зги, щепками мокрыми новорожденно друг в друга торкаются языки. Еще немного дай поцарюю внутри даруемого царства губ. У смысла жизни — вкус поцелуя. Господь, спасибо, что ты не скуп. Тебя, любимая, я драгоценю. С тобой мы всюду, как в свежем сене, где пьяно-сладостная шелестня. Дай поцелуями мне воскресенье и поцелуями продли меня! Ноябрь 2002 Госпиталь в Талсе

МЕЛОДИЯ ЛАРЫ

Я на площади Ютика в Талсе стою, как Щелкунчик, который сбежал из балета, посреди оклахомских степей, посреди раскаленного лета. Здесь привыкли ко мне, и мой красный мундир деревянный тем хорош, что на красном невидима кровь, а внутри меня — рана за раной. Мне бинтуют их, зашивают, — есть и поверху, есть и сквозные, но никак она не заживает, моя главная рана — Россия. Поучают Россию, как будто девчонку, в Брюсселе, Женеве. Было стыдно, когда все боялись ее. Стало стыдно, когда все жалеют. Но ее поднимают на крыльях Чайковского белые лебеди. Он с ладони их выкормил теплыми крошками хлебными. Я Щелкунчик из сказки немецкой, из музыки русской, но давно не бродил по таежной тропинке, от игл и мягкой, и хрусткой. Мне ковбой на родео сказал: «Ты прости, я был в школе лентяем. Где Россия? Постой, — где-то между Германией и… и Китаем?» А ведь в точку попал он. Россия действительно между, но от этого «между» терять нам не стоит надежду. И однажды я вздрогнул на площади Ютика в Талсе, потому что с Россией на миг с глазу на глаз остался. Это мне городские часы под размеренные удары заиграли хрустально мелодию Лары. Жаль, что сам Пастернак не услышал той музыки, снега рождественского искристей. Если даже не фильм, то ему бы понравилась Джули Кристи. Запрещенный роман прорывался в Россию мелодией Мориса Жарра. Выключали экран телевизора, если на льду танцевала под эту крамольную музыку пара. Но во всех кабаках — и в столице, и даже в Елабуге — тему Лары играть ухитрялись, прикинувшись дурнями, лабухи. И рыдали медвежьи опилками туго набитые чучела, потому что, как запах тайги, эта музыка мучила. И, не зная за что, инвалиды рублевки кидали, и мелодии этой подзванивали медали: Если, крича, плачу почти навзрыд, словно свеча, Лара в душе стоит. Словно свеча, в этот проклятый век, воском шепча, светит она сквозь снег. И ты плачешь, Россия, плачешь по всем, кто где-то замерз в пути. Жгут, горячи, слезы, как воск свечи. Русь, ты свети! Лара, свети, свети! Даже кресты плачут живой смолой. Родина, ты будь ради нас живой! Мир пустоват, если нет звезд в ночи, и Пастернак с Ларой, как две свечи. И ты плачешь, Россия, плачешь, по всем, кто где-то замерз в пути. Жгут, горячи, слезы, как воск свечи. Русь, ты свети, Лара, свети, свети! И, скитаясь по свету, опальный роман доскитался до того, чтобы время показывать музыкой в Талсе. Тихий шелест страниц запрещенных — мой трепет российского флага. От чего-то нас все-таки вылечил доктор Живаго. И Щелкунчиком, не деревянным — живым, в нескончаемом вальсе я кружусь вместе с Ларой на площади Ютика в Талсе. 2000–2003

НЕОПРАВДЫВАЕМОСТЬ ЗЛА

Соотечественников понесло: так и рвутся оправдывать зло. Так заискивают на случай перед проволокой колючей и готовы хоть чокнуться чаркой с отставной человеко-овчаркой, чтобы в будущем им повезло. Боже мой, и какие же тонкости в оправданье холопском жестокости! Но Россию спасет, как спасла в ее смуты, в ее лихолетия, гордость нищего великолепия — неоправдываемость зла. Ноябрь 2002

«Обожествлять не надо даже Бога…»

Ф. Кержнеру

Обожествлять не надо даже Бога. Он тоже человек — не царь земной. А лжи и крови так на свете много, что можно вздумать — он всему виной. Не сотвори из Родины кумира, но и не рвись в ее поводыри. Спасибо, что она тебя вскормила, но на коленях не благодари. Она сама во многом виновата, и все мы виноваты вместе с ней. Обожествлять Россию — пошловато, но презирать ее — еще пошлей. 2003

СУМЕРКИ ДЛИННЫЕ

Как я люблю эти сумерки длинные, их перламутрово-пепельный цвет, будто в ботинках с прилипшею глиною тяжко бреду на неведомый свет. Помню, как в сумерках, за огородами, где мы играли, резвясь, как щенки, у одноклассницы — рыженькой родины родинку слизывал я со щеки. Сумерки длинные, чуть серебристо-полынные тянут в себя, зазывая, тревожа, маня. Сам я забыл, как зовусь я по имени. Я бы хотел, чтобы звали Россией меня. Нету у нашей души завершения. Рад умереть бы, да не до того. Что же ты, жизнь моя, так завечерилась, будто и ноченька недалеко? Буду когда-нибудь снова мальчишкою, встану горой за девчачью слезу, буду играть в деревянного чижика, родинку чью-нибудь снова слизну! Сумерки длинные, крики вдали журавлиные, и над колодцем скрипит журавель у плетня. Сам я забыл, как зовусь я по имени. Я бы хотел, чтобы звали Россией меня. 25 сентября 2003

ПАМЯТНИКИ НЕ ЭМИГРИРУЮТ

Не был мошенником, пакостником, гением тоже навряд, да вот придется быть памятником — редкий я фрукт, говорят. Горькие или игривые сыплют вопросы подчас: «Правда, что вы эмигрировали? Что же вы бросили нас?» Где мне могилу выроют? Знаю одно — на Руси. Памятники не эмигрируют, как их ни поноси. Как я там буду выглядеть: может, как Лаокоон, змеями сплетен и выдумок намертво оплетен? Или
натешатся шутками,
если, парадный вполне, стану похожим на Жукова — грузом на слоноконе.
Маршал, не тошно от тяжести, свойственной орденам? Лучше пришлись бы, мне кажется, вам фронтовые сто грамм. Наши поэты — не ротами, а в одиночку правы, неблагодарную Родину тоже спасали, как вы. Но ненапрасно громили мы монументальный быт. Мраморными и гранитными нам не по нраву быть. В центре застыв прибульваренно, Высоцкий — он сам не свой, слепленный под Гагарина, оперный, неживой. Сколько мы набестолковили. Даже Булата, как встарь, чуточку подмаяковили. Разве горлан он, главарь? Сверстники-шестидесятники, что ж, мы сошли насовсем, смирненько, аккуратненько на пьедесталы со сцен? Сможем и без покровительства, бремя бессмертья неся, как-нибудь разгранититься или размраморниться. Не бронзоветь нам ссутуленно, и с пьедестала во сне Беллочка Ахмадулина весело спрыгнет ко мне. 2003

TUCK ME IN

Во всех языках на свете, конечно, много есть злого, но все-таки доброго больше, и с ним я нигде не один, и я обожаю по-детски простое английское слово, пахнущее крахмалом, шуршащее «Tuck me in…» Я вечно был в детстве мерзлявым, как досоветская барышня, среди всех счастливцев не мерзших каким-то я был не таким: «Дует сквозь одеяло. Ты подоткни его, бабушка…» — это и было наше русское «Tuck me in…» Мой сын краем уха слышал про Сталина и про Берию, в свои пятнадцать он маленький, хотя почти исполин, его голова в Оклахоме, а ноги там, где «Siberia», и он, как ребенок, просит: «Мамочка, tuck me in…» Когда она засыпает, устав от школьных тетрадок, от двух сыновей и мужа — от всех своих трех мужчин, едва коснувшись губами растрепанных мужниных прядок, шепчет она чуть слышно измученное «Tuck me in…» И, подоткнув одеяло, я глажу ее и глажу, последнюю мою маму, уже не без ранних седин, но все-таки первой мамы я ощущаю пропажу и невозможность по-русски ее попросить: «Tuck me in…» Декабрь 2004

В ГОСУДАРСТВЕ ПО ИМЕНИ КАК БЫ…

Я живу в государстве по имени КАК БЫ, где, как это ни странно, нет улицы Кафки, где и Гоголя как бы читают, а как бы и Хармса, где порой как бы любят, но как бы и не без хамства. «Это правда, что все как бы пьют в государстве по имени КАК БЫ?» Есть, кто как бы не пьет, и, поверьте мне, как бы ни капли… «Что вообще за народ эти самые ваши КАКБЫЙЦЫ?» Как бы милый вполне, но бывают порой как бы воры и как бы убийцы… В основном, все мы как бы радушны и как бы достойны. Все у нас поголовно за мир, но бывают порой как бы войны. В стольких кухоньках — как бы Чечня, где побоища, словно с врагами, сапогами, ножами кухонными и утюгами. Наше КАК БЫ — везде, словно будничное полоумье. Как бы судьи в суде, как бы думающие — в Думе. Мне раскрыла КАКБЫЙКА одна свою крошечную как бы тайну: «Я в вас как бы навек влюблена. Вас читаю и как бы вся таю…» Я хочу перед Богом предстать как я есть, а не как бы, не вроде — лишь бы «как бы счастливым» не стать в «как бы жизни» и «как бы свободе». 17 сентября 2004 Талса

За последние два-три года в русский разговорный язык заползло да и расползлось по всей стране двусмысленное словечко «как бы…», которое как бы всё ставит под сомнение, а в то же время своей как бы ухмылочкой как бы успокаивает нашу как бы совесть… К чему бы это, а?

НА «ХВОСТЕ»

Хотел бы я спросить Андрюшу, а помнит ли сегодня он, как мы с ним жили душа в душу под звуки собственных имен. Они в божественном начале, не предвещающем конца, так упоительно звучали в метро, в общагах, у костра. Встречали нас в таком восторге в Москве ветровки, гимнастерки и джинсы рваные в Нью-Йорке, где ждали тоже перемен веснушки, как глаза колен. В стихах был свежий привкус утра, а имена гремели столь неразлучаемо, как будто свободы сдвоенный пароль. Но та свобода двух мальчишек была, чтоб не был в ней излишек, под взглядами не снятых с вышек гулаговских прожекторов. Сдирали со щитов афиши. Стучали кулачищем свыше. Шуршали в уши словно мыши: «Вы будьте, хлопчики, потише. Не наломайте лишних дров!» Мы их ломали непрерывно, и как там с нами ни воюй, во многом были мы наивны, но так раскованно порывны, словно рискованные рифмы с губ, где не высох поцелуй. А помнишь, вышли мы от Гии Данелия — совсем другие, чем иногда теперь, когда… Забудем… Главное — тогда. Итак, мы вышли в ночь. От Гии. Она была так молода, и ей, как нам, тогда хотелось в какую-нибудь завертелость, и безо всякого стыда. Да и нечисты все стыды, когда здесь Чистые пруды. Андрей всегда шел «на авось», но, чтобы нам с народом слиться, найти в ту ночь во всей столице ни девушки не удалось. Мы подзавяли… Шли устало, но приключенье не настало, Шла «Аннушка» неутомимо, и кто-то — вроде сам трамвай, такой сверкающий и красный, поняв, что поиск наш — напрасный, нам прохрипел: «Ребя, — давай!». «Андрей, догоним, — и на хвост!» — я предложил. Ответ был прост, тем более что нам Булгаков отеческих не сделал знаков, поскольку «Аннушка» была трамваем тем под буквой «А». И понеслись мы через рельсы, как от пожара погорельцы, и, словно он штаны прожег, синхронно сделали прыжок. Вдруг — так, что слышать мог Урал, гимн репродуктор заиграл!!! Как жаль, что нас не видел Гия, когда, одетые вполне, мы, как два мальчика нагие на красном взмыленном коне, тряслись под утро вместе с гимном на том хвосте гостеприимном в полупроснувшейся стране. Потом, как водится в России, в трамвай нас люди пригласили, и «Три семерки» из горла нам родина преподнесла. Автобусники. После смены. С Марьиной Рощи. Джентльмены. Сказали: «Мы не за рулем. Есть вобла. Может, вобланем?» Один, глядящий всех бодрей, мне вдруг сказал: «Ты ведь Андрей?» А кореш в несколько мгновений Андрея разглядел: «Евгений?» Мы, распрощавшись, хохотали, как мы с тобой друг другом стали. А что случилось после с нами, — наверно, это мы не сами. Мы сами — это только те у «Аннушки», на том хвосте… 15 февраля 2005

ПОЭТ И СВЯЩЕННИК

Памяти Папы Римского

Я шел по Иерусалиму, и воздух звенел, как стекло. Жарой меня просолило и совестью пропекло. Пошатываясь от упорства, проулок нашел, где Христос ладонью о стену оперся, молчанием речь произнес. Вот признак, что в сердце есть сердце, — Стоять за других до конца. Неважно на что опереться, но лишь бы на чьи-то сердца. И столькие поколенья от детскости и от любви в то самое углубленье вжимали ладони свои. В религии я своенравный. Был бабушкой тайно крещен, но как пионер православный за все ли я Богом прощен? Поэт и священник из Польши не мог отменить все, что пошло, но кажется мне по всему — что с неба — ни меньше, ни больше сошло покаянье к нему. В содоме политики, денег, когда неподкупного нет, поэт — это тайный священник и тайный священник — поэт Судьбой на распятие вброшен, убийцу он обнял, как брат, и даже покаялся в прошлом, в котором был невиноват. Над бедностью не вознесся — в себе ее с болью носил, и даже за крестоносцев прощения попросил. А мы не устали возиться с оправдыванием чумы. За наши костры инквизиций еще не докаялись мы. Что ждет нас? Пока все мы в яме интриг, воровства и войны. Что может спасти? Покаянье и неповторенье вины. Застряли мы в нравственной лени, но верую, что неспроста я чувствую в том углубленьи тепло от ладони Христа. 4-7 апреля 2005
Поделиться с друзьями: