Окурки
Шрифт:
Иван Федорович хорошо помнил день похорон. Курсантов, или то, что от них осталось, положили в одну могилу, забросали ее землей и водрузили на нее пирамиду со звездой. Первый взвод Второй роты, уменьшившийся сразу на пять человек, дал прощальный залп из СВТ. Когда все три роты вернулись с погоста на курсы, Фалин приказал не распускать их, а подержать в строю. Что отвечать за ЧП придется, это он знал наверняка, как отвечать – боялся представить, но обычное дело при такого рода происшествиях – это приезд комиссии, и Фалин решил глазами ее глянуть на все роты, Первую, Вторую и Третью. Командный состав курсов и преподаватели – на правом фланге, затем – повзводно – курсанты, затем технические подразделения. Замыкал строй начальник продовольственно-фуражного снабжения (ПФС) старший лейтенант Рубинов со своими хозяйственниками и вольнонаемными.
Иван Федорович окреп уже настолько, что мог рубить строевым шагом, лихо прикладывать
На построении он, пользуясь давним разрешением Фалина, не пошел, но ради собственного благополучия обязан был знать, что творится вокруг него, и поднялся на второй этаж клуба, откуда хорошо просматривался плац и почти четыреста человек личного состава. Существовало штатное расписание курсов, но ему не следовали, должности лепились одна к другой, надстраиваясь причудливо и без меры. Уже девять месяцев как ввели офицерские звания и погоны, все командиры на курсах были переаттестованы, но старые звания не забывались, замполита курсов называли в разговорах комиссаром, да и сам он откликался на это обращение, заместителя же по строевой части так и продолжали именовать начальником штаба. Офицеры жили дружно, выручали друг друга, звездочек на чужих погонах не считали. Не все они получили новые гимнастерки, и кое-кто, уже при погонах, выдрал из петлиц кубики, но сами петлицы не спорол.
Еще разнороднее, разномастнее, а то уж и совсем по-разгильдяйски были обмундированы курсанты. Когда Фалин прошелся вдоль строя Первой роты, он, хотя и видел курсантов ежедневно, не удержался и сплюнул. Да и любой командир вознегодовал бы, увидев, во что одета Первая рота. Гимнастерки всех цветов и разной степени даже не изношенности, а изорванности. Замызганные пилотки браво свалены к правому уху. Зато на ногах крепкие сапоги, и не только яловые, кое-кто форсил и в офицерских хромовых, какие не у всех в тыловом штабе. Рота смотрела весело, открыто, с потаенной усмешкой, выкатив груди с орденами и медалями, без единой складки у ремней, и общее впечатление боевой устремленности портило разноцветие: сапоги у половины курсантов были желтыми, снятыми с немецких ездовых, и ремни многие носили румынские, тоже желтые, на курсах вообще высоко ценились якобы в бою добытые трофеи, треть курсантов прятала в тумбочках казенные шаровары, чтоб красоваться в немецких кавалерийских штанах. Рота целиком была составлена из бойцов и младших командиров, награжденных за бои под Воронежем. Строевую подготовку они не любили, стреляли из всех видов оружия, на полевых занятиях норовили поскорее устроить перекур или привал, все знали и все умели, с ленцой подчинялись командирам взводов – тем из них, которые, по их мнению, не имели настоящего боевого опыта. Однажды на занятиях они, воспламенившись, пошли в атаку на кусты, изображавшие противника, увешав себя пустыми банками из-под консервов, и хотя до Посконц далеко, вся живность в селе заволновалась, такой трезвон с криками «ура» пронесся над лугами и полями. Трижды особист обыскивал казарму Первой роты, но так и не смог найти оружие: в нарушение всех приказов, инструкций и правил направленные на курсы фронтовики с трофеями не расставались, где-то в расположении курсов пряталась дюжина вальтеров и парабеллумов, по некоторым сведениям, в разобранном виде хоронился и шмайссер. Много раз Фалин ставил офицерам боевую задачу – отыскать спрятанное оружие, но те, уже побывавшие на передовой, отлично знали, что немецкий пистолетик в кармане или в сидоре – это не столько огнестрельное оружие, сколько талисман, и рвения в поисках не проявляли.
Вторая рота представляла собою зрелище жалкое, но сочувствия не вызывавшее, и недаром курсантов этой роты прозвали чокнутыми. Все до единого (кроме офицеров, конечно) были в ботинках и обмотках, казались грязными, как ни отмывались и как ни стирали то тряпье, что официально называлось обмундированием. Бели у кого в апреле и были сапоги, то к маю они, вымененные, уворованные или отобранные внаглую, уже перебрались в Первую роту. Как ни странно, вторая комплектовалась из парней, понюхавших порох на передовой, и почему они все такие тягучие, обжористые, худые, не поднимающие глаз, ленивые и засыпающие на ходу – никто не знал.
Быстро пройдя Вторую роту, Фалин приблизился к Третьей и пожал руку отдавшему рапорт командиру ее, капитану
Христичу, с которым вместе воевал когда-то, торопливо спросил, все ли в порядке, и отступил на два шага, чтоб полюбоваться ротою. Была она сплошь из бывших школьников и студентов, с разных призывных пунктов их собрали в одну команду, чтоб отправить в Новосибирское танковое училище, но команду по пути перехватили офицеры только что образованного Степного военного округа, чтоб заткнуть ею недокомплект курсов младших лейтенантов. Ладно одетая и хорошо обутая, она отличалась от остальных не только формою одежды, но еще и спайкой, остервенелым желанием поскорее отправиться на фронт и гнать немца до Берлина. С особым старанием вытягивала она носки при отработке строевого шага, исправно и без самоволок несла караульную службу, в свободные от службы часы заполняла клуб, пела песни, декламировала стихи, делала стенгазеты с карикатурами, что, однако, не избавляло ее от нашептываний замполита, тот постоянно жаловался Фалину и особисту на гнилые настроения в Третьей, да Фалин и сам признавал, что рота Христича слишком уж зарвалась, всех презирает, ставит себя выше Первой роты.– Р-разойдись!.. – и строй смешался. Время близилось к обеду, и Первая рота потянулась к столовой, за нею – половина Второй, обеденный зал не мог вместить больше, пищу курсы принимали в две очереди, и, конечно, лучшая пища, лучшее время для приема пищи и вообще все лучшее всегда доставалось Первой роте.
За месяцы Крестов Иван Федорович испытал на себе, что такое исполнительная, законодательная и судебная власть в одном-единственвом лице следователя, ведущего дело. Отвага и ум спасли его. Кресты дали ему урок на все последующие годы. В день похорон он услышал в себе дребезжание колокольчика, предупреждавшего об опасности, и замкнулся, затаился, чтобы незаметнее прожить немногие оставшиеся до госпиталя дни.
Колокольчик зазвякал еще тревожнее, когда в этот же похоронный день он встретился с майором Висхонем.
В Посконцах, лежа на груди, растянувшись на жестких сдвоенных лавках и радостно вздрагивая от боли, с какой старухины пальцы прощупывали его позвонки, услышал он впервые эту фамилию, за час до того, как увидел самого майора, того самого, кого две недели спустя разыскивала контрразведка двух фронтов – как немецкого шпиона, как человека, подозреваемого в совершении тягчайших преступлений.
Разминая позвоночные хрящи Андрианова, старуха сказала ему, что к Лукерье Антиповой приехал на подлечение дальний родственник, майор Висхонь, двоюродный племянник, получивший после госпиталя отпуск, местом проведения которого избрал Посконцы. Племянника этого Лукерья видела года за три до войны, когда гостила в Челябинске у брата. Лукерье майор преподнес подарки – две банки американской тушенки, брикет супа-концентрата и буханку хлеба. Продукты эти выдали ему в райцентре, соответствовали они, сообразил Андрианов, сухому пайку надвое суток. Рассчитывать на большее майор в райвоенкомате не мог, на продаттестате, правда, военком начертал резолюцию, обязав председателя посконского колхоза – раненного защитника Родины майора Висхоня кормить две недели. С этой-то резолюцией и сидит сейчас майор у председателя, который, конечно, ему откажет, такие уж нравы в Посконцах, чужаков здесь не любят, страннику на дорогу кусок хлеба вынесут, но за стол не посадят.
Ничего странного в появлении майора Андрианов не нашел, промолчал, бездумно просидел в бочке сорок минут – по ходикам на стене, потом вытерся досуха и, приятно утомленный процедурой, сидел в палисаднике. После болотного смрада бочки запахи цветов навевали воспоминания о женщинах, о парках больших городов… Правление колхоза было рядом, через два дома, и Андрианов увидел незнакомого майора, того несомненно, о ком говорила старуха. Он стоял на солнцепеке, не зная, когда идти ему, вправо или влево, и недоуменно озирался. Потом коснулся лба белым платком, поправил на голове линялую пилотку и бесцельно двинулся по улице, прямо держа спину, несколько шире плеч расставляя ноги, и Андрианов, каких только раненых не видевший, понял: пуля застряла в позвоночнике майора, пуля! И оперировать майора не стали, врачи решили выждать, пока пуля сама не отойдет от позвонка, пока мышцы не потянут ее к себе.
Дойдя до палисадника, майор вдруг остановился, чем-то привлеченный. Андрианов подумал, что когда-то у майора было простодушное лицо. Сейчас же оно выражало фронтовую измученность, но глаза с живым интересом смотрели на розы. Старуха исцеляла не только людей, она умела врачевать землю, и на ухоженной ею почве росли цветы почти оранжерейного воспитания, среди них розы были самыми обыкновенными, привычными, и непонятно было, почему так недоуменно и жадно смотрел майор на бутоны того растения, о котором не мог не знать или не слышать, ходил же он в молодости на танцы с неизменным слоу-фоксом «В парке Чаир распускаются розы…» Видел он их раньше, но смотрит так, словно перед ним – мина с усиками.