Окурки
Шрифт:
– Дурачок, – ласково укорил он Висхоня. – Получил шмотье – и бегом сюда. А ты под начальство полез… Кому показывался? Перед кем… Столовую теперь навязали тебе… Кушай, кушай, Этот кусочек и этот, сплошной витамин, соки земли…
Любование братом и другом было в голосе его, и превосходство вольного человека над служакою, который по рукам и ногам повязан уставом.
Ни в каких офицерских компаниях не засиживаться – такое правило соблюдал Иван Федорович Андрианов, и как только Висхонь проглотил последний кусок и встал, поднялся и он, пошел погружаться в свою бочку и, сидя в ней, слышал, как оставшийся в одиночестве Калинниченко насвистывает довоенные мелодии. Тонкий, искусный свист пролезал во все щели, и Андрианов, полузакрыв глаза, вспоминал до боли знакомые мотивы: «Если завтра война…», потом «На границе тучи ходят хмуро», затем «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью». И ни одной фронтовой песенки, даже той, что сразу, подхваченная и немцами, запелась по всей линии многотысячного фронта, – «Темную ночь» из фильма не хотел держать в душе и
Слушая художественно-артистический свист Калинниченко, Андрианов представлял себе руки его, как будто они, а не губы, исполняли эти мелодии, вспоминал его пальцы. К рукам своим старший лейтенант относился, как музыкант к скрипке, как мастер к инструменту. Прежде чем взять вилку или нож, пальцы пробегали по ним, ощупывая на расстоянии, убеждаясь в том, что прикосновение к металлу не обожжет и не уколет подушечки пальцев. Фалангами согнутых пальцев Калинниченко узнавал температуру чайника на керосинке, наматывал на руку полотенце, прикручивал фитиль, и лишь затем переносил чайник на стол. Что бы он ни делал, а за руками следил, будто их подстерегала опасность.. Это были особо чуткие руки, и такие руки Андрианов уже видел – в Крестах, и кому такие руки могут принадлежать – тоже знал.
Калинниченко поджидал его у калитки. Протянул пистолет, немецкий вальтер.
– Диоген, просьба у меня… Присмотри-ка ты там за Васькой, дров он там наломает, сердце мое подсказывает. Он ведь дурной, Васька. Лады?.. Пушку ему дай, мало ли что, а уж я тебя отблагодарю…
Беспрепятственно миновав КПП, молча приняв пистолет из рук .Андрианова, спросив, где связисты, майор Висхонь приступил к спецмероприятию. Оно, возможно, и казалось ему дурным, но сомнения отпали, когда он прочитал телефонограмму, и начал майор с осмотра поля предстоящего боя, со стволовой. Там уже давно отужинали, клеенку на столах промыли, курсанты на кухне чистили картошку. Висхонь шагами измерил столовую, сделав, как потом выяснилось, незначительную, но крайне существенную ошибку. Кулаком постучал по стенам закутка, выгороженного офицерам. Дежурный по кухне, впервые видевший майора, бросился к дежурному по курсам. Тот, знавший о каком-то мероприятии, успокоил: «Да не мешай ты ему…»
Третий вечер соблюдался траур, клуб закрыли, курсанты в казармах занимались кто во что горазд. Незнакомого майора встретили с некоторой опаской. Оживились, однако, когда услышали: кто на гражданке строил или ремонтировал дома? Такте немедленно нашлись, потому что хотели избавиться от политбесед, занятий в поле и прочих воинских обязанностей, бывшие столяры, каменщики и плотники решили, что их отправят в колхоз на несколько дней. После придирчивого отбора строительная бригада из двенадцати человек строем направилась в столовую, прихватив в гараже топоры, ломы и кое-что из мелкого инструмента. Столы сдвинули, давая работе простор. Висхонь поставил боевую задачу – перегородку снести! Курсанты заколебались, и тогда Висхонь произвел два выстрела, в потолок, из вальтера, и двенадцать человек, целое отделение по армейскому штату, с ломами наперевес атаковали перегородку.
Через час все было кончено. К столовой прибавились квадратные метры, обеденные столы расположились не поперек, а вдоль, параллельно им и поставили четвертый, тоже на шестьдесят человек, принесли его из казармы Второй роты, предназначался он офицерам, о чем и предупредил начпрода Висхонь, покидая курсы.
Никто его не задерживал, никому он здесь не был нужен. И Висхонь в этих курсах никоим образом не нуждался, свое он с них получил – брюки, гимнастерку и фуражку, офицерский ремень и портянки. Он исполнил приказание старшего начальника, снес перегородку, теперь можно вернуться к тому, что приказывали ему генералы и полковники в госпитале, то есть к лечению отпуском.
И все дни, вплоть до своего исчезновения, майор загорал в саду Лукерьи, в синих длинных трусах, и бабы, по разным нуждам заходившие к Лукерье, смотрели на Висхоня и всплакивали, потому что майор весь – от макушки до пяток – был иссечен шрамами, исполосован рубцами и стежками, следами хирургических штопок. На каждом крестьянском дворе есть не годный ни к распилу, ни к расколу обрубок дерева, чурбан, на котором рубят дрова, щепят лучину и укорачивают ветки до размеров печи. Когда такой обрубок, иссеченный до безобразия, надтрескивается, его бросают в огонь. Но и там он не горит почему-то. Тогда головешку эту выхватывают из печи и зашвыривают.
Таким вот обугленным обрубком и был майор Висхонь. Бабы, поплакав и погоревав, несли Лукерье сметану, масло, яйца, чтоб та ни в чем не отказывала племяннику. Одна из баб, посмелей и помоложе, предложила майору напрямую – | пусть у нее поживет, телом она еще крепкая, на что Висхонь ответил непонятно: «Давно это было…»
– Я тоже в столовой был, издали видел,
как штурмовали перегородку, своими ушами слышал, как стрелял в потолок Висхонь, и тогда еще задумался, а надо ли было стрелять? Когда идут в атаку, стреляют не по немцам, а куда придется, и «ура» кричат не для запуга немцев, а чтоб чувствовать себя в общей массе атакующих. Но здесь-то, в столовой, зачем стрелять, да еще дважды? Ну, один выстрел, понимаю, мог сойти за случайный, два выстрела, значит уже намеренно, с какой-то целью. Думаю, Висхонь не очень-то уверен был, что поступает правильно, разрушая стену, и курсанты сомневались, побаивались. Выстрелы отбросили все сомнения и колебания, под грохот их можно было крушить, ломать, поджигать…Новые порядки в столовой офицерам понравились. Службу на курсах они понимали как отвод в тыл с передовой, сон в мягкой постели ставили превыше всего, а теперь время, отводимое на прием пищи, укоротилось на полтора часа. Не четыре столика на шестнадцать человек, а один большой длинный, не располагавший, правда, к беседам, зато даривший офицерам свободное времяпровождение. Кто читал, кто спал, кто отпрашивался на станцию за новостями.
И курсантам пришлась по нраву перестановка столов, а то, что офицеры сидели и ели в открытом соседстве с ними, сделало пищу еще вкуснее и обильнее. Какими-то ничтожными граммами офицерская норма питания отличалась от курсантской, для закутка, скрытого от посторонних глаз, начпрод Рубинов находил дополнительный; кусок мяса. Теперь же интендантам пришлось разницу в нормах уничтожить, каша на всех столах стала одинаково масляной, суп курсантам подавали не жиденьким, как прежде, а густым, котлета им же – сочностью, размерами, мясистостью, так сказать, – теперь ничуть не походила на те комки, в которых было все, кроме мяса.
Радовались курсанты и тому, что получили наконец возможность рассматривать со всех сторон – и сзади, и спереди, и сбоку – офицерскую официантку Тосю, ранее лишь мелькавшую, наглухо закрытую от сотен глаз непроницаемой перегородкою. Этой Тосе посвящали стихи поэты Третьей роты, на нее, завистливо стиснув челюсти, посматривали ядреные парни Первой роты.
Общая и сытая пища сблизила и даже сдружила всех в столовой, снос перегородки благотворно подействовал на дисциплину, занятия начинались и кончались строго по распорядку, служить и учиться стало легче. Со станции привезли газеты, дотошные курсанты Третьей роты изучили подшивку «Красной Звезды* и обнаружили странный факт: под статьями нет названий фронтов – ни Брянского, ни Центрального, ни Воронежского. Коротко и непонятно: Действующая армия. Все почему-то решили, что через несколько дней придет приказ командующего округом и перед строем вручат офицерские погоны.
Прошло всего двое суток общих обедов и общей нормы питания – и вдруг возроптали офицеры. Достоинства закутка, в котором раньше они обедали, теперь оценились ими в полной мере. Туда можно было приходить вольно, когда хочешь, офицеры чувствовали себя вольными людьми – в отличие от курсантов, которых строем водили в столовую и по команде сажали. Офицерам, оказывается, нравилось приходить в свой офицерский уголочек по очередности, которая часто нарушалась. Погоны, недавно введенные, живо напоминали им об армии, какой была она да революции, а та армия, русская армия, давала офицерам разные привилегии, послабления в тяготах службы, избранной ими добровольно, чего нельзя сказать о солдатах, призываемых ежегодно, и в той армии отделение офицерского быта от казарменного порядка, в котором пребывали нижние чины, было обязательным. В закуточке, о чем с теплотой вспоминали, отнюдь не обильная офицерская пища дополнялась невесть где добытым шматом сала, ранней зеленью, огурчиками, в стакан чая опускался лишний кусочек сахара, на что-то вымененный. Втихую, без Фалина и замполита, по кружкам разливался самогон. Строжайшие указания того же Фалина или замполита напоминали офицерам далекую, ушедшую в прошлое семейную жизнь, раздраженные голоса жен или матерей: «Да сколько ж можно звать тебя к столу?! Щи стынут…» После ужина в закуточке обменивались новостями, изучали сводки, давая им свое толкование, далекое от газетного, решали вопрос о втором фронте. Кое-кто будто бы случайно касался плеча или руки недотроги Тоси.
Нет, новая жизнь в освобожденной от перегородки столовой стала решительно не нравиться офицерам! Их к тому же угнетало таинственное исчезновение руководства курсов. Фалин, замполит и особист будто в воду канули, не возвращались из штаба округа. Дали туда телефонограмму, ответом было мало кому понятное указание замполиту, от него требовали отчет о работе, проводимой в свете постановления ЦК от 24 мая. Из ответа заключили: ни в одном управлении штаба Фалина нет!
И курсантам тоже – курсантам, переведенным на офицерское довольствие, новая жизнь перестала нравиться! Когда еды много меньше того, что требует желудок, ее дележка проста и справедлива, прибавка же в хлебе и мясе породила затруднения, подозрения и обиды. Из столовой курсанты шли злые, без приятного ощущения сытости. Будто воруя, ели они, опасаясь расплата неизвестно за что. Человеку на службе особо дорога те часы и минуты, когда он выпадает из власти командира и сам собою распоряжается, на это распорядок дня отводил полтора часа, к ним курсанты присоединяли столовую, когда в ней нет офицеров. Тогда можно нарушать форму одежды, рассказывать анекдоты за столом, зубоскалить с официантками. Опоздавшие пробирались к своему месту, кого-то обязательно задевая, под тычки и быстролетные ругательства, без которых немыслим мужской коллектив.