Ола
Шрифт:
…Вот и я шагнул, сеньорита Инесса!
Поскрипывало перышко, шевелил ушами фра Луне, сыпал я всем тем, что башку мою за эти месяцы забило. Ох, и много же всякого: имена, клички, цены в эскудо и цехинах [61] , лазутчики наши в Оране и Фесе…
– Водички бы мне, святой отец!
Кивнул послушно. Сам поднес – не побрезговал. Глотнул я – хорошо!
– Все ли записали, фра Луне?
А чего спрашивать? Вон, горбун уже который лист переворачивает!
Повел я плечами, словно груз тяжкий скинул, поглядел на жердь эту дурную:
[61] Цехин – венецианская
– И все ли понятно, святой отец? Вновь закивала жердь, радостно так:
– Поистине все, сын мой! Однако же должно бы тебе покаяться и в чем ином, пусть и в маловажном: посты, скажем, не соблюдал, перед распятием святым креста не сотворил. Грех не велик, зато в Трибунале с понятием отнесутся…
Неужто не догадался? А ведь точно – не понял. Ну, дурень!
Улыбнулся я прямо в рожу его мерзкую, улыбнулся, хмыкнул:
– Так ведь вы уже покойник, фра Луне. И каждый, кто в бумаги ваши нос сунет, – тоже мертвяк. Так что поздравляю вас, подохнувши!
Моргнул он, все еще сладости всей не раскусив…
А ведь не только жердь эту с горбуном в придачу падре Фонсека к Петру святому отправит! Всех отправит, кому о делах тайных королевских узнать придется – на свою башку глупую.
Поглядел я в потолок темный да и свистеть принялся. Не просто так – песенку одну старую. Еще в Астурии я ее слыхал, пели мы ее с дружком моим Хуанито. Жалостливая такая, про то, как моряк с побродяжкой подрались.
После пьянки дело было,Подрались – и за кинжалы,Был моряк на руку быстрый,Кишки выпустил бродяге.Только смотрит: возле ухаВроде родинка темнеет,И знакомая такая.Испугался, ахнул – поздно:Он узнал родного брата,С кем когда-то разлучился,А теперь – толкнул в могилу.Ох, и грустно песня пелась!И сейчас мне грустно стало:Два покойничка дурныеНа меня глядят-дивятся,Отчего, мол, рассвистелсяЕретик в подвале темном?Оттого свистит, что понял:Там, где нет свободы жизни,Там свобода смерти есть!Только в селде я наконец не выдержал – расхохотался. Ну когда же такое было: одна фратина зеленая у другой бумажки исписанные выдирает, чуть ли не жевать их пытается, а другая кулаками машет – не дает? А тут и парни в ризах подскочили – и давай руки за спину вертеть. Не мне, понятно, жерди этой – фра Луне.
А не жри протоколы Супремы, болван!
А как потащили его к двери – завопил, забил ногами…
Махнул я рукой – что с него взять? Горбун-то еще глупей оказался. Им бы вместе, втихаря, бумаженции эти спалить…
Так ведь, поди, все листы пронумерованы да печатью скреплены!
…А ежели завтра к повару-весельчаку потащат – на дыбу подвешивать – и его за собой уволоку. Много у меня историй про дона Хуана де Фонсеку, архидьявола севильского, ох, много! И про него, и про Ее Высочество…
Оглядел я селду, словно в первый раз увидел. Эге, а дыры-то уже нет! Быстро заделали…
Значит, и тебе амен настал, Хосе-сапожник. А чему дивиться, ежели вокруг его сиятельства де Кордова Смертушка так и порхает? Небось посулили дюжину реалов за младенца того несчастного…
Впрочем, не только ему, сапожнику Франко, амен – мне тоже.
Все простить могут Белому Начо – и цыганку зарезанную (хоть бы для порядку ее помянули!), и ересь всякую. А вот что проболтался, секрет королевский не соблюл – да еще какой секрет! – тут уж пощады не будет.Ну и ладно!
Достал я из щели, что между камнями змеилась, булавку с камешками – в первую же ночь спрятал, не дурак – на ладони подкинул.
Хоть бы объяснил мне кто, с кем в Анкоре познакомиться пришлось? С кем по Севилье так славно гулялось?
…А пусть и не объясняют даже. С хорошей девчонкой гулялось! С той, для которой не разбойник я, не бродяга – рыцарь. Белый Идальго Игнасио Гевара!
Неужто за такое умереть жалко?
А вот платок с узлами – его я над дверью пристроил. Способ старый да надежный. Обыскивать придут – ни за что вверх коситься не станут.
Жаль, слова не сдержал, в собор севильский не отнес, к алтарю святому. А теперь уже и относить некому.
…И вспомнилось вдруг, как говорил мне во сне старый дон Хорхе: «Кто душу свою погубит…»
А ведь и вправду!
«Тебе решать, Игнасио. Тебе!»
Трудно первый узел поддавался, будто не из шелка он – из камня цельного. Зубами цеплял его, ногтями…
Дальше – легче пошло. Словно кто-то когти убрал, выпустил. Каждый узел – все проще и проще. И то верно, лиха беда начало!
…И в самом деле! Ежели один смертный грех не простится, то чего с семью делать? А ведь я без всякого платочка – по уши. Даже ежели последний месяц припомнить. Сколько душ в Авиле погибло? А по чьей вине?
И цыганка эта проклятая, Костанса Валенсийка – тоже на мне! Хоть и не жалею, а все равно – душа живая. Значит, и за нее гореть придется. Ведь не из ненависти ее порешил – от страха, а это, считай, еще хуже.
Так чего мне о душе моей трижды грешной печалиться? Раньше думать следовало, Начо! В тот миг, когда падре Хуан тебя из петли вытаскивал. Мотнул бы башкой, послал его куда подальше…
Усмехнулся я даже. Силен сам себя убалтывать, Бланко! Страшно все-таки, последний узелок ждет…
Ждал. Раз – и нету его.
Все!
А как узлов не осталось, встряхнул я платок (тяжелый, хоть и шелковый!), оглянулся…
Господь один лишь ведает, чего я увидеть думал. То ли рожу рогатую, на меня зубы скалящую, то ли сразу Пасть Адову, какой ее на штукатурке в соборах малюют.
Вот он я, Начо Белый, пожива готовая, лопайте!
Да только пусто вокруг, скучно. Даже обидно как-то стало. Вроде и понимал я (ой, понимал ли?), что все это – байки древние; прав был тот падре лысый, не завязать грехи в платок…
Но все-таки! Жаль, не узнает лобастая, что не струсил я напоследок. Хоть и не придется рыцарем стать, да и света белого не увидеть уже…
Но ведь развязал!
Шелк рукою я разгладил,Вновь сложил, у сердца спрятал.Вроде все ты сделал, Начо?Хорошо ли, плохо – сделал!Не убить тебе Дракона,Не доплыть к Земле Грааля,Плащ с крестом тебе не мерить —Ну и что? Душа спокойна,Как тогда, у перекрестка,Где Она меня встречала.И пусть даже трижды проклят,Все равно жалеть не стану,Пусть в котел пикаро кинут!Перед нею, Милагроссой,Оправдаться попытаюсь,А до прочих нет мне дела —Не простят так не простят!