Олег Даль: Дневники. Письма. Воспоминания
Шрифт:
При чем тут точность? Это ведь не шахматная партия.
Вечная игра. Шестьдесят четыре клетки и в них вся человеческая мудрая хитрость. Вековая. Незыблемая. Зыбкость человеческой жизни. Вечная борьба человека с судьбой.
Лошади не было. Телега неслась с горы с грохотом, ударяясь об огромные валуны. И было страшно и странно, что она не разбивается. Меня кидало и выбрасывало, и я еле удерживался, ломая ногти о какие-то деревянные штуки.
Вечность падения, но не в пропасть, когда летишь в пространство и твой омерзительный крик цепляется за пустоту.
Это больное, физически больное падение с разбитым лицом
Мой крик множился, и к нему примешивалась истошность женского вопля и визгливого детского плача.
Страшная боль пронзила меня из виска в висок, словно голову мою проткнули тупой, ржавой, зазубренной иглой.
1.
Разбежалась река, да и ударилась с размаху о землю. Разорвалась надвое и омывать ту землю стала. Смирилась не сразу, а потихоньку. Устала. Пришедшие люди нарекли один проток «Медведицей» и верно угадали нрав, потому что медведица — зверь потайной и тихий, до поры.
А другому протоку и названья не дали, потому что и не видно его за ивами да за камышом было.
Людям место понравилось. И лес, хоть и небольшой, и землица есть, под огороды.
И выросло на острове том семь дворов, семь домов. А восьмой бакенщик на самой грудине поставил, на самом разрыве реки могучей.
Мужик невидный, но кряжистый. Дочка при нем. А жены нет, пропала где-то в городе. Ну, да Бог с ней. Дочка вольная уродилась, от природы и водного простора (заразилась?). Веселая, быстрая. Волосы с рыжим отливом, глаза зеленые, лицо тонкое — правильное. В общем, статью не в отца. На голову выше. Словом, сосенка против дуба. (Не знаю сосена или сосенка.) Любили они друг друга, хоть и разные были. Да и разные только так, с виду. Кровь-то внутри (одна) одинаковая лилась. Лучшее время в том месте — августовское было.
Лес горит цветом, стога золотые, земля медная, река зеленая. Вечерами на ней бакенщик огоньки красные да зеленые зажигал. На это все она любила подолгу смотреть.
Смотрит, а сама тихо улыбается, словно музыка прекрасная в ней играет.
Вот за это я их и полюбил. (?)
Бывало, посадит он лодку на цепь, а я уж тут, его дожидаюсь.
— Здравствуйте, — говорю.
— Доброго здоровьица, — отвечает.
А она молчит, музыку свою дослушивает.
Потом очнется. Засмеется тихо и в дом идет.
А идет-то как-то неуверенно, будто впервые земли касается.
Лампу в доме засветит и долго на огонь смотрит. Электричества на той земле не было, обошла цивилизация стороной, за ненадобностью, а потому место это Миглищами называлось.
Мы с дедом еще на воздухе посидим, покурим и ждем, когда дочка в дом позовет. Да и хитрим, вроде даем ей в себя прийти, не мешаем.
— Ну, идите, что ль, — прозвенит из дома.
Мы переглянемся и улыбнемся.
В доме травами пахнет, деревом и хлебом свежим.
На столе чай. Пышки теплые и варенье смородиновое. Тихо, и только сверчок поскрипывает.
Татьяна Акимовна посмотрит на нас, нахмурится, будто чужие пришли, и рассмеется своей же странности. Может, я ее настораживал, а может, мое жадное разглядывание смущало. Не знаю.
2.
Человек я тут был новый, пришлый, приезжий.
Оказался я тут случайно, а жил вот уже с месяц.3.
Сел я в Москве на колесный пароход «А. С. Пушкин». Ночью был в родных Кимрах, брата хотел повидать. Его не оказалось, а жену его я не знал: ночевать отказался и пошел на пристань. В Москву не хотелось. Сел я на пароходик и задремал.
Проснулся на рассвете.
Пароходик нос свой от берега отрывает, тетка-матрос сходню на себя тянет, а кругом покрывалом розовым все покрыто.
Лес мокрый блестит. И верх красным опален. Стога в тумане, словно животные неведомые, пасутся. И птица незнакомая раннюю песню затевает.
Будто столкнул меня кто-то на землю.
Оглянулся, а пароходик в белой вате пропал. И только железный стук по воде плывет.
Пошел я по земле, а мне заяц навстречу. Увидел меня и аж присел от удивления. Я стою, а он сидит. Смотрим друг другу в глаза, как в гляделки играем: кто кого переглядит.
Заяц первый не выдержал и пропал, как и не было. А во мне легкость внезапная родилась. И я рассмеялся.
4.
Вечером все красным залито. Тени от стогов длинные и правильные. Трава изумрудная и вроде как (кое-где) медью тронута.
И так все грубо очерчено, что не верится, будто настоящее.
5.
— А ты что ж, художник будешь? — спросила хозяйка, подсаживаясь ко мне.
Лицо вполоборота повернуто, будто не доверяет.
Одна половина красным горит, другая синяя, в тени. Морщины грубо обозначены. Волосы черные с серебром, нестриженые, платком подвязаны. Глаза темные смотрят прямо, без стеснения.
— Вишь, ластоньки куда забрались, — показывает она под крышу, — значит, дождь будет. Потом мы молчим. Наконец она встает. — А я ревматизмом мучаюсь, доить трудно. Сыро у нас тут!
6.
Жил я в закуте за хлевом. Утром у меня на столе оказывался кувшин с парным молоком, а сверху ломоть свежего, только что испеченного пирога с гонобобелем, так здесь чернику звали.
7.
Когда все, что на земле было, да и сама она, нагретая за день солнцем, покрывалась синей дымкой и становилась невесомой, я ложился спать.
В ту пору жил я неспокойно и сны мне снились отвратительные. Часто я видел себя в стеклянном шаре.
Я кричу, бьюсь о стекло, но никто не слышит, и все идут мимо и даже о чем-то своем, веселом разговаривают.
Я задыхаюсь и просыпаюсь весь мокрый, в испарине. Кругом тихо. Луна в окошке висит. Корова за стенкой хрумкает и шумно, протяжно вздыхает.
И я успокаиваюсь и незаметно для себя засыпаю.
8.
Антонина Тихоновна натопит полный таз свечей, руки туда по локоть опустит и сидит, скривив лицо от боли.
— Ежели в тебе врачи туберкулез открыли, то тебе в хлеву пожить надо. Тем воздухом подышать. Лучшее средство от груди. А лучше не верь ты им, врачам-то. Тоже, чай, люди. Обмануть могут, а ты молодой еще. Воск остынет, подернется пленкой и как янтарь станет. Я улыбаюсь.
9.