Она что-то знала
Шрифт:
Анна представилась и услышала в ответ: «Фью-фью-фью… Яшечка говорил, да-да-да… Ну так что, кошечка моя, вы когда приехали? Агу. А когда уезжаете? Оу-оу. Сегодня „Бешеные деньги», я мамашу играю, вам это совершено ни к чему. Мня-мня. Приходите завтра на „Трамвай «Желание»”, забористая пьеска… Ах, знаете? Уильямса читали? Вы что – образованная, что ли? Ту-ту-ту, голубка моя, я отвыкла от грамотных людей… Одно место на фамилию Кареткина, пум-пум… хотите два? Ладненько. Анна Кареткина – смешно. Почти Анна Каренина. Нормальная ролька, но аб-со-лю-ман не моя. И потом заходите, йес? Счастливенько, лапуля…»
Театр имени…фью-фью-фью, продолжим мы в манере госпожи Фанардиной… не лучше ли будет нам назвать его Театром имени Театра? Да, именно так мы и поступим, и целее будем. Театр имени Театра никогда не был освещен грозовой молнией настоящей, исторической славы, но жил и наполнялся зрителем. Своего оригинального лица Театр имени Театра не имел ни в какие эпохи: погоду в нем
Он не спешил, а поэтому сляпанный в самом начале перестройки спектаклец «Мои соседи» по чудовищной колхозной комедии провинциального автора, возникший только из-за того, что надо было куда-то девать народную артистку Алевтину Ерыкалову, шёл двадцать лет, и конца ему было не видать. Раздражавший когда-то сентиментальностью и наивным острословием, спектакль постепенно становился антиквариатом. Люди заходили в уютный, немного облезлый зальчик Театра имени Театра и обалдевали от того, что на сцене продолжалась марсианская советская жизнь, тогда как на улице её давно и след простыл. В последние годы на «Моих соседях» стоял рёв, хотя вместо покойной Ерыкаловой агронома Печникову давно играла заслуженная артистка Иванайлова. Что говорить тогда о «Бешеных деньгах» Островского! Они шли уже лет тридцать, то слегка затухая, то возобновляясь, и жизнь, сражённая столь неколебимым постоянством, начала подыгрывать театру: происходящее в русском быту и нравах двадцать первого века стало подделываться, аляповато, но упорно, под комедию века девятнадцатого…
Пятнадцать лет насчитывал и “Трамвай „Желание»”, поставленный, конечно, специально для Марины Фанардиной. Она тогда снялась в костюмном сериале из прошлой жизни, в роли интриганки полусвета, а также сошлась с человеком, которого друзья звали ласково: Валя Гроб. А он был на деле Валерий Гробенко, и хотя в душе У него бушевали русские грозы, она, душа, во время своего краткого русского отпуска всё-таки тянулась к прекрасному, поэтому, прежде чем успокоиться в гробу, Гроб успел оплатить дивные платья героини «Трамвая» и часть декораций. Всё сохранилось в лучшем виде. Муранов был рачителен и бережлив.
Нет, что-то таинственное и непостижимое, какая-то временная и энергетическая воронка вертелась и ввинчивалась в том месте Москвы, где находился Театр имени Театра! Например, поражала моложавость его актёров: все, буквально все выглядели на двадцать-тридцать лет моложе своего возраста, так что молодых актеров, в общем, можно было и не брать: сорокалетние прекрасно справлялись с их ролями. Труппа была практически здорова – за десять лет не стало только Ерыкаловой, но той уж перевалило за восемьдесят, да, как водится, опились до смерти двое актеров среднего возраста, один из героев, красавец Бунаков, и характерный Омельчук. Да, и Зина Исаковская, беленькая такая, замуж вышла за границу. Удивительно долго сохранялись декорации – краски не выцветали. Критики про Театр имени Театра давно уже не писали ничего, и не хвалили, и не ругали, а вообще не ходили за ненадобностью. И что же? Театр только окреп без их слезящихся от раздражения глаз. Один раз возникла нешуточная угроза: ведь Театр занимал аппетитное здание в центре, как же несытым бандитским брюхам в шаткие времена было не попытаться наехать? Скорбные головой твари не знали загадочного русского закона, по которому русский театр снаружи не берется. Никогда! Его можно уничтожить изнутри, разложив и расколов труппу, истребив руководителя, взманив золотом директора, да мало ещё как. Но просто так прийти с кулаком и отобрать здание – дудки. Муранов надел ордена, взял для ужаса Ерыкалову, и они пошли по инстанциям, раздавая попутно интервью. Ерыкалова была, к слову, под два метра ростом и. толщиной близилась к Богине-Матери. Её клятва объявить голодовку быстро решила исход дела.
Возможно, что это был уже не театр, а какая-то его квинтэссенция, законсервированный дух, и это ещё вопрос, обошлось ли дело без алхимического тигля и ползучих туманов Лысой горы. Ведь никто даже из знатоков не решился бы сказать, сколько, собственно, лет Вадиму Спиридоновичу Муранову, чьей первой работой в кино стало участие в картине «Чапаев» (крестьянский мальчик)…
Но всему на свете приходит конец, пришёл конец и эстетической неколебимости Муранова!
Об этом Анна узнала из афиши – она извещала о готовящейся премьере пьесы братьев Кердыковых «Инсулин» в постановке Богдана Бисова. Братья Кердыковы, пара бойких драмоделов, которые, как и братья Васильевы (фильм «Чапаев»), никакими братьями не были, и Богдан Бисов, человек-смерч, осеменяли новомодными тенденциями театральную Москву не точечно, а квадратно-гнездовым способом: пришла очередь и Театра имени Театра. Что ж, на любой сцене всегда идёт какой-то мусор своего времени, и, если деревянных колхозников, от чьего топорного балагурства тянет добротным запахом коровьей мочи, сменяют вопящие наркоманы, припадочные спецназовцы и малолетние шлюхи, это означает, что на старую квартиру, опорожняющую на сцену свои помойные ведра, въехали новые постояльцы, эка невидаль.Крупно отужинав вечор, а днём погуляв по столице, Анна с удовольствием зашла в прохладную сень вечной театральной скуки. Она хорошо помнила пьесу Уильямса, где разнообразно и красиво цеплялась за жизнь и погибала нежная стервоза Бланш, стареющая истерическая звезда никому не нужной вечной женственности. По видимости, театральная публика нисколько не изменилась за годы перемен, и всё так же исправно и некстати утыкалась в программки и блаженно поедала прикупленные в буфете шоколадные конфеты в шуршащих обёртках. Но вот реакции публики на сценическое действие были иные, нежели лет двадцать назад.
Тогда несчастная женщина, цепляющаяся за остатки былой привлекательности, психически неуравновешенная, сильно пьющая и врущая, пользовалась безоговорочным сочувствием. Её враг, животный здоровяк Стенли, вызывал скорее отторжение и гнев – зачем же губить слабых, страдающих? Сегодня же симпатии зала были скорее на стороне крепкого, понятного в своей элементарности мужчины. Сложная, особенная женщина раздражала и смешила. Тоже, фря! Марине Фанардиной пришлось немало побороться с публикой за свою Бланш, но она выиграла, победив всех, даже драматурга.
Тоненькая белокурая дамочка, прибывшая в гости к сестре, в убожество неказистого семейного быта, только казалась субтильной куколкой, увядшим вишнёвым цветом, обрывком дорогого кружева. Она была умнее и сильнее всех вокруг.
Она разрушила и разложила обывательское гнёздышко в дым, в гнилые клочья. О, как опасно унижать обделённых физической силой и наделённых силой иного сорта! Они нанесут такой гибельный удар, от которого никакая бычатина защититься не сможет. Марина была пронизана и заряжена яркой, спелой ненавистью изысканного аристократического создания к миру плебейского насилия. Она рассчитанно и зло кружила голову мальчику Митчу, разжигала страсть в Стенли, травила душевный покой беременной сестры Стеллы. Она врала, издевалась, провоцировала, сладострастно притворяясь обиженной и печальной. Насмешливые вздохи и междометия ритмично колебали её коварную, обволакивающую, завораживающую речь, и горели, искрились злые синие глаза – Незнакомка зашла на минутку в кабак, чтобы плюнуть в рожи и улететь. В финале пьесы Героиню сдают санитарам, чтоб те везли её в психиатрическую лечебницу. Марина играла так, что получалось – она сама это и выдумала, чтоб эффектно исчезнуть и навсегда наказать сестру за падение с высоты в грязь пошлого быта. «Я всегда зависела от доброты первого встречного», – знаменитую реплику, обращенную к врачу, Фанардина говорила так, что зал одобрительно смеялся: было ясно, что теперь и в больнице эта Бланш наведёт шороху. «Чистая актёрская победа, – подумала Анна, – ни одного слова не исказив, поменять смысл пьесы! Но какое мощное обаяние, какая гибкость, энергия, а ведь она ровесница Серебринской, стало быть – тут у нас верных пятьдесят шесть лет имеются. Ох уж эти актрисы, из человеческой ли плоти они сделаны? Нет ли тут другого какого материальчику?»
После спектакля, вдоволь покружив по тёмным коридорчикам, внезапно выводящим на разные уровни зазеркалья-закулисья, Анна отыскала гримуборную заслуженной артистки России Марины Фанардиной.
10и
Женщина, к сожалению, всегда женщина, как бы талантлива она ни была! – прибавит он, а мне будет трудно ему поверить…
Марина уже переоделась в серебристый халатик и сняла белокурый парик: её собственные, светло-пепельные, коротко подстриженные волосы были ей к лицу куда больше, чем мэрилинистые локоны. Она снимала грим и болтала с посетителями – крупной тёткой в малиновом бархатном платье и худосочным юношей; на столике лежали несколько букетов. Анна представилась.
– Ауф! – устало и весело отозвалась Марина. – Оп-ля! Вот, Миррочка и Данечка, смотрите – перед вами образованный человек из Петербурга… я ей, значит, говорю, приходите на пьесу Уильямса, а она мне… рум-пум-пум… знаю, говорит, читала, говорит! Анечка, а это мои друзья – Мирра Львовна, знатный театрал и… ой-ёй… Данечка, будущий театровед. Портрет мой пишет актёрский и «Трамвайчик» видел… Данечка, сколько разочков?
– Четырнадцать, – ответил Данечка голосом ангела.
– Сегодня зал был тяжёлый, – заметила бывалая Мирра.