Она что-то знала
Шрифт:
– Большого взрыва нет? – зло сощурилась Миска. – Вы, наверное, оглохли, товарищ биограф? Вы в каком холодильнике лежали пятнадцать лет? Пришли гориллы и строят тут свою горилльскую цивилизацию, курочат города, пишут обезьяньи книги, снимают кинцо про мартышек и для мартышек – и это не большой взрыв? А что ваша культурка? Съёжилась в кокон – ах, дайте дожить спокойно, с Пушкиным в зубах и Моцартом в ушах. Да если бы вам в самом деле всё это было нужно – вы бы должны были пойти и расстрелять всех горилл! Истолочь их в ступе за своего Пушкина, свернуть гориллам шеи за каждую испоганенную классическую книжку, за свои родные улицы, которых больше нет, за дома снесённые, за каждый тополёк урыть гадов! А вы что? Сидите и хлопаете в ладоши. Чё ни покажи – хлопают, суки! А
– За культуру надо бить и убивать… – протянула Марина. – Оп-ля, интересная позиция.
– Да. Если сука-архитектор на месте исторического дома впендюрил свое новорусское говно – иди и переломай ему руки и ноги. Не спорь с гориллой, ах, у меня другое мнение, ах, как нехорошо, что вы тут у нас всё уничтожаете – а переломай ей руки и ноги! ещё лучше – выколи глаза, чтоб уж наверняка. Режиссёр испоганил пьесу – отбей почки. А певцам, которые под фанеру разевают рот и вякают о любви, – вырвать язык. Журналы глянцевые сжечь публично, за растление женщин… Много чего можно хорошего сделать! И вот тогда они бы испугались, присмирели, да… Тогда бы всё всерьёз пошло, а не ваши картонные дела.
– Миса, ты поди поплавай немножко, ты Анечку напугала совсем, – вздохнула Марина. – Я-то попривыкла уже, а которые люди новые, так прям страшно за них…
Миса, надменно вскинув голову, отправилась плавать. Марина хотела было определить, какое впечатление её странная приятельница произвела на Анну, но не смогла: Анна умела быть непрозрачной.
– Интересная молодежь пошла… – заметила Марина неопределённо.
– Бесконечно интересная. Особенно если они на самом деле будут за культуру «бить и убивать», – ответила Анна.
– Будут. Не обязательно за культуру, но за что-нибудь будут.
– Уверены?
– Уверена, на-на, на-на. Ан-на-на… загадочная Ан-на-на… особенно когда вся эта рулящая сволота научится продлевать себе жизнь до ста лет, а к тому всё идёт. Они, бедолаги, сидят и думают, когда их папочки, дядюшки и дедушки ёкнутся и освободят хоть чуток места у котла, а папочки и дедушки купят себе какую-нибудь чудодейственную «сыворотку из-под простокваши», да ещё придавят годков пятьдесят сверх срока, и что тогда? Что тогда молодежи-то делать? Тогда ау-ау, дверка закроется вообще. Отстанется «бить и убивать», пи-ра-пи-ри-рам… Здоровски – в эту вот пору прекрасную жить не придётся ни мне, ни тебе… Хотя ты, может, и доживёшь. Я – нет.
– Почему? У вас есть средства, тоже сможете продлить себе жизнь.
– Спасибо, я не хочу жить.
Марина сказала это самым обыденным тоном, как говорят «Спасибо, я не хочу есть». Анна рассмеялась.
– Марина, простите, я вас наблюдаю два дня – вы всё делаете с таким удовольствием, с аппетитом… В вас ничто не оборвалось, не погасло. Зачем вы сейчас кокетничаете со мной и говорите, что не хотите жить? Это неправда совсем.
– Ай, улёт! Я же нечаянно представила себе… у-у-уах!… что вы на самом деле мой биограф! И решила спровоцировать роскошный абзац вашего будущего сочинения. «Мы сидели в Сандунах, и Марина вдруг сделалась серьёзной и печальной. „Я не хочу жить», – тихо сказала она. – „Но почему, почему?» – „Это тайна, и я унесу её с собой»”. Тирлим-бом-бом!
– Яков Михайлович считает, что женщины средних лет – опора государства и не имеют права не хотеть жить и решать сами себя. Он говорит, что такой привилегии у них нет и не может быть. Это, говорит, настоящее мужское дело. Не хватает еще, говорит он, чтоб тётки стали кончать с собой от неведомых причин.
– Э! – оживилась Марина. – Эге-ге! У нас прорезались такие миленькие питерские зубочки! Тра-та-та… Угу. Значит, я тётка, а тётка должна знать свое место, так?
Марина приблизила к Анне злые синие глаза и прошипела:
– Я тебе, б… не тётка нах… Я Марина Фанардина, которая никогда тёткой не будет! Я чер
ная моль, я летучая мышь. И я решу лично – когда, где и как мне умереть. Я. Это. Решу. Сама. Понятно?Анна поняла – что устала от этой женщины.
16о
Надо помнить, что смерть – это не наказание, не казнь. У меня, вероятно, под влиянием владевшего мною некогда алкоголизма, развилось как раз такое отношение к смерти: она – наказание. А может быть, так оно и есть? Тогда за что? Тогда и рождение – наказание, со своим, ещё более трудно объяснимым «за что»?
Мир для Анны стал разваливаться на фрагменты ещё в Сандунах, сбрасывая один за другим круги восприятия. Она уже не смотрела, что и сколько ей наливают, перестала понимать, что находится в чужом городе, с чужими людьми, напротив – обнаружила удивительную, невыразимую общность всего сущего, которая раньше скрывалась от неё за горой ненужных деталей.
Была общая, нежная, сине-серебристая несчастливость, которая имела прямое отношение к луне, в полном праве сиявшей на небе, к лицу Марины Фанардиной, к уличным фонарям, к блеску автомобильных, мимо льющихся боков, который повисал на ресницах, все казалось пропитанным этим блистательным, артистическим несчастьем – быть декорацией, прелестным ничтожеством, переливаться даром, напоказ. Ничто не растёт в лунном свете… Но сверкающая бесполезность ненастоящих существ и фантомных вещей сейчас забавляла Анну, ей всё нравилось, только часто тёрла глаза руками – они отчего-то слезились и побаливали там, глубоко, на дне. Была дикая идея протереть глаза водкой – слава богу, Миска вовремя заметила дурной жест и остановила. Из Сандунов они отправились в подвальный ресторанчик в переулке у Тв…кой улицы: там после водки стали пить коктейли с адскими названиями: «Чёрный оргазм», «Секс на вулкане». Марина утверждала, что им необходимо погрузиться в океан мировой пошлости.
На вершине этого процесса был заказан коктейль «Крейзи вумен» – водка 10 г, джин 10 г, текила 10 г, ром 10 г, коньяк 10 г, мартини 30 г, ананасовый сок 50 г, малиновый сироп 10 г, лёд, мята. Марина сказала, что это есть кратчайший путь к счастью, но «Крейзи вумен» сшиб не её, а Миску, остаток гулянья пролежавшую на заднем сидении. А что, кто-то вёл машину? Конечно: Марина и вела. Анна нисколько не возражала. Ей казалось совершенно ясным, что никто Марину не остановит и ничего с ней не случится. Почему? Потому что луна. Потому что всё чертовски смешно и легко, и ничего нет тяжёлого и настоящего. Анна смотрела, как Марина танцует на парапете набережной, и смеялась, и сама подпрыгивала, удивляясь лёгкости тела.
Память потом сработала, как претенциозное авторское кино: всплывало лицо Марины, шевелящее беззвучно губами, а сумбурный, с всхлипами и междометиями, текст накладывался на падающие в глаза улицы с пустыми тротуарами и оживлёнными трассами. Марина всё порывалась навестить какую-то «толстую сволочь» и объяснить ей, кто есть кто в подлунном мире, причём оказалось, что эта сволочь – её дочь Аля, которая, несмотря на сложные отношения с матерью, жила в одной из её квартир и на её деньги. Марина утверждала, что именно из-за дочери она не стала великой актрисой, и вовсе не потому, что дети забирают силы и время, а потому, что потеряшкам вообще нельзя размножаться.
– Заземлилась, замутила воду, потеряла ключи! – кричала Марина. – Наполовину стала обезьяной… и чего ради? Га-га-гадюка с меня денежки тянет, и я же у неё во всем виноватая…
В полёте прихватили мужчину лет сорока, в дорогом бежевом пальто, который романтично стоял посреди моста, глядя в воду. Марина решила отговорить встреченного от напрасного гибельного шага, но тот, как оказалось, вышел откуда-то пописать и пописал, но это и было всё, что он помнил. Бежевое пальто поместили к Миске на заднее сиденье, и, как спокойно заметила Марина, «теперь на компашку пятьдесят процентов брёвен, непонятно, как отгружать будем».