Опасные мысли
Шрифт:
В семь завтрак — глинистый, перепеченный из огрызков хлеб-«вторяк» и каша, либо грязного цвета лапша, — боярский, как говорили ветераны, сравнивая с прочими московскими тюрьмами и с лагерями. Совалось это через откидное металлическое окошко в двери — «кормушку». Затем — часовая прогулка; но могла быть и в любое другое время. Десять гулких шагов — от выхода из тюремного корпуса до прогулочных двориков — по тюремному двору, окруженному четырехэтажными тюремными стенами, с решеткой и щитами на окнах, но с широким небом над головой, — это десять шагов почти свободы. Прогулочные же дворики — просто камеры без крыши, три на пять метров, со стенками трехметровой высоты. Тебя закрывают на замок, охранник наблюдает сверху
В девять утра обычно входил прапорщик, общупывал и выводил. В гробовой тишине этой очень тихой и темной тюрьмы мы проходили с этажа на этаж, с перехода на переход, я впереди, руки за спину, он позади, прищелкивая языком или пальцами, чтобы встречные знали и не пересекались с нами. С остановками, лицом к стене, проходило иногда минут пятнадцать, пока мы доходили до следственного корпуса.
В долгие месяцы допросов, шагая по светлым коридорам этого корпуса, с их большими незарешетчатыми окнами, я с волнением изучал, что за окнами. Пробить стекло и прыгнуть. Смотри, в этом месте внизу двухэтажная пристройка, не разобьешься, а за ней — нет забора — прыгай — ну! Но не хватало смелости или безумия.
Первые месяцев десять меня допрашивали по моему делу и по делам других Хельсинкских групп по семь-восемь часов в день, с девяти утра до пяти, шести, семи вечера, с перерывом на обед, воскресенье выходной. Вечерами и воскресеньями я играл в шашки с сокамерником или читал что-нибудь из тюремной библиотеки. Это была отличная, уже разворованная, правда, библиотека, много русских классиков, конфискованных у интеллигентных арестантов тридцатых годов. Каждый день выдавали тоже «Правду», которую я внимательно прочитывал.
Последние два месяца шли дополнительные допросы по делу Щаранского — вечерами, с шести-семи и до десяти-одиннадцати, с захватом иногда и воскресений. В конце следствия допросы велись иногда с семи утра до десяти вечера с перерывами на обед и ужин. Это была битва, день за днем, неделя за неделей, месяц за месяцем. Только ярость и презрение, и убеждение в своей правоте и в их вине держали меня в состоянии некоторого равновесия.
Они работали со мной в одиночку или парами, по одному и тому же образцу. Следователь диктовал формальный вопрос, я диктовал формальный ответ, он записывал. Если в его записях были хоть незначительные искажения по сравнению с моими, я твердо отказывался подписывать страницу. Первые шесть месяцев я во многих случаях давал ответы «Не помню», или «Ваш вопрос наводящий», или «Я не отвечаю на вопросы о других людях». Я никогда не называл фамилий и, за исключением очень специальных случаев (например, человек уже не проживал в СССР), не подтверждал эпизодов, имеющих отношение к другим. Следователи долго и безуспешно атаковали этот подход.
«Вы утверждаете, что Ваша деятельность и деятельность Вашей группы является открытой, но одновременно утаиваете от следствия факты, не отвечаете на прямо поставленные вопросы. Объясните ваши действия».
«Потому что, — диктовал я, — КГБ любой мой ответ, данный в оправдание других людей, будет использовать против них и меня. Если я дам объяснение и покажу законность чьих-либо действий, вы просто напишете в их приговорах, что я признал и подтвердил совершение ими «противозаконных акций». Вы ведете не следствие, а расправу».
Нередко я диктовал гораздо более длинные ответы, с большим числом подчиненных предложений, встроенных друг в друга, но потом приходилось подсчитывать грамматические ошибки следователя — от десяти
до пятнадцати на страницу в случае Юрия Сергеевича Яковлева.«Социализм держится на плечах КГБ, на наших плечах!» — воскликнул однажды обиженный Яковлев. Прост Юрий Сергеевич, а попал в точку. «Это отчетливо видно, — соглашался я. — Чем ближе к коммунизму, тем больше штаты КГБ. На чем же еще держаться социализму?» Впрочем, я избегал неформальных дискуссий.
В ответах я никогда не упускал случая указать следователям и Комитету ГБ в целом на нарушение ими законов и интересов того самого государства, которое они представляли. Кроме того, я курил. Один из следователей сказал мне как-то, что он не курит. До того момента и я в тюрьме не курил, но после этого начал.
«Почему?» — спросил он, закашлявшись.
«Чтобы отравить вас».
После шести месяцев всего этого я решил, что говорить больше не о чем, и, записав вопрос, неважно какой, отвечал просто «Смотри ответ на предыдущий вопрос». В ответе же на самый первый вопрос значилось «Я отказываюсь отвечать». Множество страниц моего 58-томного дела построены по этому алгоритму. Пятьдесят восемь томов возникли элементарно, Яковлев заполнял их макулатурой: кипа пустых бланков нашей группы могла, например, составить том, другая кипа — другой том.
Когда еще через четыре месяца начались допросы по делу Щаранского, мне пришлось опять поменять алгоритм в расчете разговорить самого следователя и получить важную информацию. Я отвечал на вопросы по этому делу. Надо было понять, как именно хочет КГБ использовать это грубо фальсифицированное дело Щаранского против группы, и попытаться отвести удар и от группы, и от него. Одно из обвинений против Щаранского и одновременно против группы было то, что он, якобы, использовал группу и правозащитную деятельность вообще в качестве ширмы для шпионажа. Конечно, сами они не верили в это обвинение ни секунды.
«Не передавал ли каким-либо образом Щаранский шпионскую информацию иностранцам на ваших пресс-конференциях?» — спрашивал меня следователь и наглядно показывал, каким именно образом это можно было сделать. Я отвечал, что никто конкретно не передавал документы из рук в руки, они просто лежали на столах.
«Кто и как раскладывал их, кто и как брал ваши документы?»
«Я сам раскладывал. Брал, кто хотел».
И так далее. Но когда ты уже влез в режим неотказа от ответов, тренированный следователь может сформулировать такие вопросы, на которые опасно селективно отвечать молчанием! И ты чувствуешь, что гуляешь по острию бритвы. Когда закончились эти вязкие вечерние допросы, я был на пределе своих физических сил.
Допросы по моему собственному делу проводились в это время так, как будто следствие уже доказало «измену родине». А именно, что я использовал Хельсинкскую группу в качестве ширмы для «помощи иностранным государствам в проведении враждебной деятельности против СССР». Статья 64.
«Сознаете ли вы всю тяжесть содеянных вами преступлений?»
«Смотри ответ на предыдущий вопрос».
«Готовы ли вы искупить свою вину перед советским государством и советским народом?»
«Смотри предыдущий ответ».
«Вы все смеетесь, Орлов, — предупредил Яковлев. — А дело об измене, 64-ая статья, вот здесь, в этой папке».
В качестве «доказательства» фигурировало письмо ко мне Данте Фассела, председателя Комиссии по безопасности и сотрудничеству при Конгрессе США, идею которой выдвинула после поездки в Москву еще Милисент Фенвик, и, которая была создана там в мае 1976 года. Фассел писал, что делегации Комиссии было отказано в советских визах, что они хотели бы встретиться со мной, но не могут, и, что он желает мне всяческих успехов. Это пожелание успехов интерпретировалось КГБ, как «инструкция». Я интерпретировал их интерпретацию как запугивание, но не исключал и худшего. Для КГБ все возможно.