Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Операция «Шейлок». Признание
Шрифт:

— Я его потерял. История отличная, как и ваша, почти сопоставима с вашей по неправдоподобию. Чек пропал, — повторил я. — Ветер несет миллион баксов по барханам в пустыне, он, наверно, уже на полпути к Мекке. А на этот миллион вы могли бы провести Первый диаспористский конгресс в Базеле. Могли бы отправить первых счастливчиков-евреев в Польшу. Могли бы учредить отделение ААС прямо в Ватикане. Собрания в полуподвале собора Святого Петра. Каждый вечер — битком. «Меня зовут Эудженио Пачелли[37]. Я выздоравливающий антисемит». Пипик, кто прислал мне тебя в час, когда я в тебе нуждался? Кто сделал мне этот чудесный подарок? Знаете, что говорил Гейне? Бог есть, и имя ему — Аристофан. Вот докажите-ка это. Им следовало бы поклоняться Аристофану у Стены Плача — будь он Богом Израиля, я ходил бы в синагогу три раза на дню!

Смеялся я так, как плачут на похоронах в тех странах, где люди дают себе волю и не знают удержу. Раздирают на себе одежду. Расцарапывают

ногтями щеки. Завывают. Теряют голову. Падают в обморок. Цепляются скрюченными пальцами за гроб, бросаются с воплями в могилу. Что ж, вот так смеялся я, если вы можете это вообразить. Судя по лицу Пипика — нашему лицу! — на это стоило посмотреть. И почему только Бог — не Аристофан? Неужели в таком случае мы еще больше отдалились бы от истины?

— Уступите реальности, — вот что сказал я ему, когда язык снова начал мне повиноваться. — Я говорю по собственному опыту: капитулируйте перед реальностью, Пипик. С ней не сравнится ничто другое на всем белом свете.

Наверно, над тем, что произошло после этого, мне следовало бы посмеяться еще заливистее; в качестве новообращенного адепта античной комедии мне следовало бы вскочить на ноги, громко вскричать: «Аллилуйя!» — и воспеть хвалу Тому, Кто сотворил нас, Тому, Кто слепил нас из грязи, Единственному и Неповторимому Комическому Вседержителю, НАШЕМУ ВЛАДЫКЕ-ИСКУПИТЕЛЮ, АРИСТОФАНУ, но, по самым нечестивым причинам (ввиду абсолютного паралича сознания), я мог лишь тупо созерцать потрясающую аристофаническую эрекцию, когда Пипик извлек из своей ширинки, словно фокусник — кролика, исполинский столб, ну чисто со страниц «Лисистраты», и, изумив меня еще пуще, принялся — круговыми движениями, прикрыв ладонью узловатую головку размером с голову куклы, словно бы переключая напольный рычаг передач в автомобиле довоенного выпуска, — устанавливать его в требуемую позицию. А затем рванулся вместе со столбом вперед, соскочив с кровати.

— Вот это — реальность. Словно каменный!

Пипик оказался до нелепости легким, словно его кости разъела болезнь, словно внутри ничего не осталось, словно он полый, как Мортимер Снерд[38]. Едва он бухнулся на пол, я схватил его за руку и, стукнув между лопаток и еще раз, посильнее, по крестцу, круговым движением выволок из двери (кто только ее открыл?) и вышвырнул в коридор, задницей вперед. В следующую долю секунды он и я, разделенные порогом, остолбенели, и каждый из нас всмотрелся в отражение уродливой ошибки, которым был для него другой. Затем дверь будто снова ожила, чтобы меня выручить, — она оказалась закрыта и заперта, но впоследствии я мог бы поклясться, что участвовал в ее закрывании так же мало, как в открывании.

— Мои ботинки!

Он благим матом требовал ботинки, и в этот самый момент зазвонил мой телефон. Итак — мы не одни, этот арабский отель в арабском Восточном Иерусалиме не опустел, изрыгнув наружу сына Демьянюка и адвокатов Демьянюка, власти еврейского государства не эвакуировали всех постояльцев из здания, не оцепили его ради того, чтобы борьба Рота с «Ротом» за господство могла беспрепятственно бушевать вплоть до катастрофического финала, — нет, кто-то из внешнего мира наконец-то жалуется на непомерную театрализованность этой извечной грезы.

Его ботинки валялись у кровати: ботинки из кордована с ремешком поперек стопы, ботинки от «Брукс бразерс», те самые, что я сам ношу со времен, когда впервые залюбовался ими в Бакнелле, увидев на щеголе из Принстона, читавшего лекции о Шекспире. Наклонившись за ними, я увидел: сзади, по дуге, каблуки сильно стоптались, совсем как на ботинках, в которые обут я. Я посмотрел на свои ботинки, на его ботинки, а потом открыл и закрыл дверь так проворно, что, пока я вышвыривал его «бруксы» в коридор, успел увидеть только пробор в его волосах. Пробор я заметил, когда он метнулся к двери, а когда она вновь оказалась на запоре, осознал, что волосы у него зачесаны в обратном направлении по отношению к моим. Пощупал свои волосы, проверяя. Он создал себя по образцу моей фотографии! В таком случае, сказал я себе, он со стопроцентной определенностью не я, а кто-то другой, — сказал и, полностью выжатый, рухнул, раскинув руки, на смятую постель, с которой только что восстали он и его эрекция. Этот человек — не я! Я нахожусь здесь, я — единое целое, я зачесываю свои волосы, остатки волос, направо. И все же, вопреки этому и другим, еще более красноречивым отличиям — например, разнице между нашими центральными нервными системами, — он спустится в таком виде по лестнице и выйдет из отеля, продефилирует в таком виде через холл, пройдет пешком в таком виде через весь Иерусалим, а когда полиция наконец-то догонит его и попробует задержать за непристойное обнажение в общественном месте, он скажет то, что говорит всем: «Я есть в книге. Филип Рот. Приходите, попытайтесь».

— Мои очки!

Очки я нашел рядом с собой на кровати. Разломил их надвое, разбил об стену. Пусть ослепнет!

— Они разбились! Катитесь!

Телефон все еще звонил, а я больше не смеялся, как подобает доброму аристофанианину, а трясся от безбожной, непросвещенной ярости.

Поднял трубку. Не стал подавать голос.

— Филип

Рот?

— Его здесь нет.

— Филип Рот, где был Бог с тридцать девятого по сорок пятый год? Он был при Сотворении мира, я в этом уверен. Он был на горе Синай с Моисеем, в этом я тоже уверен. Я другого не могу понять — где Он был с тридцать девятого по сорок пятый? Это же халатное отношение к своим обязанностям, совершенно непростительное даже для Него, особенно для Него.

Хриплый, грубый, эмфиземический голос с сильным акцентом выходца из Старого Света; казалось, что тело, которое издает эти звуки, крайне ослаблено.

Тем временем в мою дверь кто-то принялся стучать: тихо, ритмично, костяшками пальцев. Та-та… Та-та-та… та-та. «Побрить… и постричь… пятак»[39]. Может ли Пипик говорить по телефону, если Пипик в тот же самый момент стучится в дверь? В скольких экземплярах он здесь присутствует?

— Кто это? — спросил я в трубку.

— Я плюю на этого Бога, который с тридцать девятого по сорок пятый был в отпуске!

Я повесил трубку.

Та-та… Та-та-та… та-та. «Побрить… и постричь… пятак».

Я ждал, ждал, но стук не прекращался.

— Кто это? — прошептал я наконец, но тихонько — сам сомневался, что буду услышан. Почти поверил, что у меня хватило ума не спрашивать.

Ответный шепот, казалось, просочился через замочную скважину, принесенный тонкой, как проволока, струей холодного воздуха:

— Хотите, я у вас отсосу?

— Проваливайте!

— Я отсосу у вас обоих.

* * *

Я смотрю сверху то ли на больничную палату, то ли на врачебный кабинет под открытым небом, на гигантском футбольном поле, которое напоминает мне «Школьный стадион» на Блумфилд-авеню в Ньюарке, где, когда я сам был школьником, ньюаркские школы, которые вечно соперничали между собой — итальянская и ирландская, еврейская и негритянская, — проводили сдвоенные футбольные матчи. Но это поле в десять раз больше нашего стадиона, а толпа собралась огромная, как на матче за кубок, десятки и десятки тысяч возбужденных болельщиков, которые тепло укутались и греются изнутри, заливая в свои темные недра кофе из термосов, над которыми курится пар. Повсюду реют белые флажки, толпа начинает ритмично скандировать: «Это „М“! Это „Е“! Это „Т“! Это „Е“!» — а внизу, на поле, резво снуют врачи в белых одеждах, храня клиническое безмолвие — в бинокль я могу прекрасно рассмотреть их серьезные, самоотверженные лица, а также лица тех, кто лежит, как каменные истуканы, под капельницами, пока душа перетекает в тело на соседней каталке. И вот что ужасает: у каждого, даже если это женщина или маленький ребенок, — лицо Ивана из Треблинки. Ликующие болельщики не могут видеть с трибун ничего, кроме воздушного шарика — огромного, тупого, приветливого лица, которое, разбухая, выползает из каждого тела, привязанного ремнями к каталке, но я-то в бинокль вижу, что на этом лице, проступающем постепенно, выражено в сконцентрированной форме все, за что только можно ненавидеть человечество. И все же толпа, наэлектризованная оптимизмом, исполнена надежд. «Отныне все будет по-другому! Отныне все будут хорошими! Все будут ходить в церковь, как мистер Демьянюк! Все будут возделывать сады, как мистер Демьянюк! Все будут усердно трудиться, а вечером приходить домой, где ждет прекрасная семья, как мистер Демьянюк!» Только у меня есть бинокль, только я — очевидец назревающей катастрофы. «Это же Иван!» Но меня никто не расслышит за криками «ура» и бурными восторгами. «Это „О“! Это „3“!» Я продолжаю выкрикивать, что это Иван, Иван из Треблинки, и тут меня без труда поднимают с кресла и, перекатив по мягким кисточкам белых шерстяных колпаков, которые надеты на всех болельщиках, переносят мое тело (уже завернутое в белый флаг с большой голубой буквой «М») через низкую кирпичную стену, на которой написано: «Барьер памяти. Всем, кроме игроков, вход воспрещен», и передают в руки двух поджидающих докторов, а те туго прикрепляют меня ремнями к моей личной каталке и вывозят на середину поля, оркестр же тем временем принимается наяривать быстрый марш. Когда игла капельницы вонзается в мое запястье, я слышу громкий рев, предваряющий масштабные матчи. «Кто играет?» — спрашиваю я у медсестры в белом форменном платье, которая мной занимается. Это Беда, Беда Поссесски. Погладив меня по руке, она шепчет: «Университет Метемпсихоза». Я кричу: «Я не хочу играть!» — но Беда, с успокаивающей улыбкой, говорит: «Вы должны играть — вы хавбек начального состава».

* * *

«ХАВБЕК» — звенел в моем ухе будильник, когда я закопошился, привстал на кровати, недоумевая, что это за черная, лишенная физических измерений комната, в которой я проснулся. Вначале я рассудил, что все еще прошлое лето и мне надо зажечь свет, чтобы найти на тумбочке пилюльницу. Чтобы дотянуть до утра, требуется еще полтаблетки хальциона. Но зажигать свет я остерегаюсь, потому что боюсь обнаружить отпечатки лап, обнаружить не только на простынях и наволочках, но и на стенах — снизу вверх, и на потолке — от края до края. Тут снова начинает звонить телефон.

Поделиться с друзьями: