Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Оправданное присутствие. Сборник статей
Шрифт:

Новый герой, – смешливый и вспыльчивый, бездомный, с детскими золотыми пластинками вместо зубов, в невероятных штанах из полосатого юбочного крепа, в съеденной молью легендарной шубе из ста мемуаров…Живущий уже не в жизни, а непосредственно в культуре…«Когда подумаешь, чем связан с миром, / То сам себе не веришь: ерунда!». «То усмехнусь, то робко приосанюсь…» «И не живу, и все-таки живу».

И в литературной судьбе Мандельштама много загадочного, много «не от мира сего». В ней есть какой-то захватывающей дух скрытый сюжет, подобный сказочному. Какое-то необоримое возрастание.

В 1924 году Юрий Тынянов написал статью «Промежуток» – о современной поэзии. В ней был проведен общий смотр действующих авторов на предмет годности и актуальности. Среди прочих Тынянов поощрительно отозвался о Сельвинском, Тихонове, Асееве; коротко и кисло – о Ходасевиче; а о Мандельштаме уважительно, но как-то раздумчиво, осторожно. И поразительно неверно. Вот характерные цитаты: «Его работа – это работа почти чужеземца над литературным

языком… Его химические опыты возможны только на малом пространстве… Его оттенки на пространстве эпоса немыслимы». Невероятно. Тынянов даже цитирует стихотворение «1 января 1924», в котором трудно не услышать именно грозное нарастание эпоса, идущее поверх жанровых границ как новый род поэтического звучания, отзвука, резонанса. «Век. Известковый слой в крови больного сына / Твердеет. Спит Москва, как деревянный ларь, / И некуда бежать от века-властелина…»

Еще занятнее фраза о «работе чужеземца», но она-то как раз имеет свою традицию. Что-то подобное мелькает и в немногочисленных рецензиях десятых годов на первый сборник Мандельштама «Камень». Язык Мандельштама многим кажется искусственным, «филологичным» и стилизованным – «русской латынью». Так кому все-таки слышнее: современникам или нам? Какая «латынь»? Первые же прочитанные стихи Мандельштама – это волна необъяснимой подлинности, идущая через картонный советский мир, в котором, казалось, утрачена сама возможность восприятия реального. Но эти стихи оказались сильнее. Они пробили все, как пробку в ухе.

На самом деле Мандельштам создал не другой язык, а другой образ связности в существующем языке: смысловую связь, не подчиненную ни линейной логике, ни случайным правилам ассоциативной игры. У Мандельштама были свои представления о поэзии, недаром в «Разговоре о Данте» он назвал ее пространство «полем действия». В его стихах неожиданное сведение исходных значений приводит в действие смысловые метаморфозы, необратимые, как химическая реакция, и закономерные, как биологическое развитие. Смысл осуществляется поверх значений: в событии их встречи. На место, предназначенное подтверждению и согласию, врывается длящееся безграничное понимание.

Мандельштам действительно изменил представление о поэтическом строе. Жизненная энергия его стихов повернула на себя движение языка; их смыслы оказались жизнетворящими.

Известность Мандельштама феноменальна. Не всенародна, даже не массовидна, и все-таки феноменальна. Феноменальна ее природа. Это какая-то культурная страсть. При всей представимости человеческого облика Мандельштам невероятен, как невероятен непрерывно берущий разбег марафонец. И нам уже не дано заметить «филологичность» в авторе, чья судьба так соединилась с его стихами, что стала не комментарием к ним, а чем-то совершенно от них неотделимым, гениальным сверхпроизведением, великим художественным мифом нашего века. Для нас, людей этого времени и этого места, Мандельштам не просто гений, но гений ангельского чина. Чем оплачено хотя бы то неправдоподобное спокойствие, с которым он относился к судьбе собственных стихов? «Люди сохранят, – говорил он. – Если не сохранят, значит, это ничего не стоит». И действительно: чего стоят стихи, если не считать их одновременно самой непрочной и самой прочной вещью на свете?

Передел мифа

Побудительной причиной к написанию этой статьи стал выход книги «Осип и Надежда Мандельштамы в рассказах современников» (М.: Наталис, 2002). В ее основе расшифрованные магнитофонные записи из фонда литературоведа В. Д. Дувакина, сделанные на протяжении пятнадцати лет. Собеседниками Дувакина (и его последователей) становились ближайшие друзья Мандельштамов или их случайные знакомые, и сведение этих «звуковых мемуаров» с материалами другого рода – мемуарными очерками, письмами, документами, стихами – позволяет увидеть жизнь героев книги в новом, иногда непривычном освещении.

Это поучительное чтение. Есть в книге воспоминания, достоверность которых не вызывает сомнений. Но и в лживости некоторых подложных свидетельств тоже не усомнишься, – они не смешаны с правдой в уже знакомых нам и хорошо распробованных пьянящих пропорциях. Стихии не смешаны. Книге не вредит даже полудомашний и пристрастный тон комментария. О ее героях трудно говорить отстраненно, а все написанное о них почти автоматически становится «интеллектуальным бестселлером». Почти каждая новая публикация истолковывает жизнь Мандельштамов по-своему, и в разных версиях их судьбы обнаруживается интрига, почти детективная. «Судопроизводство еще не кончилось и, смею вас заверить, никогда не кончится. То, что было прежде, только увертюра» (О. Мандельштам). Образ не укладывается в сознании с таким комфортом, чтобы застыть хоть на какое-то время. Мандельштам не позволяет не думать о нем. Он – источник мысли.

Есть какие-то факты его биографии, общеизвестность которых не делает их менее загадочными. Почему, например, Мандельштам так открыто читал стихи о Сталине («Мы живем, под собою не чуя страны»)? Это никак не спишешь на самозабвение «щегла», не способного не пропеть свою песенку. Другие стихи все же умело утаивались, а это – напоминающее дразнилку и смертельно опасное – автор зачитывал (по свидетельству В. Г. Шкловской-Корди) прилюдно и в общественных местах. Зачем?

Вызывает недоумение

и какая-то слишком дружная неприязнь к Мандельштаму писательской общественности. Авторам, относящимся к товарищам по цеху с пристальным, иногда восторженным вниманием, обычно прощают вспыльчивость и непростой характер. А Мандельштам как раз из таких. (Правда, заинтересованность не распространялась на цех в целом и, надо признать, не была заведомо благожелательной.)

Мне кажется, две эти загадки при сопоставлении способны отчасти объяснить друг друга. Писатели – народ чуткий, и если не любят, то за дело. Не любят, как правило, тех, кто хочет что-то отнять. Лишить каких-то привилегий.

Стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны…» написано осенью 1933 года. (И в те же дни – еще одно, «Квартира тиха, как бумага…», где «Видавшие виды манатки / На улицу просятся вон».) Весна и лето этого года особенно богаты постановлениями правительства по поводу работников пера: их съезда, их жилищных условий, их «Городка писателей». Жизнь как будто налаживалась. Государство прямо предлагало литераторам свою опеку, говорило им: «вы – на особом счету». Этот счастливо складывающийся общественный договор Мандельштам бесцеремонно попытался нарушить. И вовсе не по этическим, а по сугубо профессиональным соображениям.

Мандельштам не вполне прочитан и недопонят. Какой-то новый Лотман смог бы, наверное, отделить в его биографии темперамент от социального кода, а код – от игры по гениально угаданным новым правилам. Но кое-что угадывается и по свидетельствам в книге «Осип и Надежда…». Известно, что Мандельштам очень ценил Есенина, но в разговоре с Н. Д. Вольпин отозвался о нем с явным раздражением: «О чем он пишет?! „Я – поэт“. Стоит перед зеркалом и любуется – „Я поэт“. И чтоб мы все любовались, что он поэт». Можно расслышать здесь дальние отзвуки той ярости, которую вызывали в Мандельштаме жалобы молодых стихотворцев на то, что их «не печатают». Все это, видимо, казалось ему частными случаями профессиональной слепоты, полувменяемости: автор претендует на место, которого у него больше нет.

Продолжение разговора требует свести две цитаты. «Москва как бы приготовилась к долголетней культурной спячке… Отсиживаются. Но как долго придется сидеть, никто решительно не знает». Это запись в дневнике Н. Пунина, помеченная мартом 1925 года. Еще и в нашей жизни ощутим этот удушливый сонный туман, и в отличие от Пунина мы знаем, сколько продолжалась спячка: около тридцати лет. В пересчете на возраст культуры это два-три поколения. Тремя годами раньше (1922) Мандельштам написал, что «„Онемение“ двух, трех поколений могло бы привести Россию к исторической смерти» («О природе слова»). А в том же 1925 году перестал писать стихи, не писал пять лет и наверняка понял по собственному опыту, откуда идет подобное «онемение» и к чему приводит.

В тридцатые годы поэзия Мандельштама перешла в новое состояние, и для этого ему – как автору – нужно было родиться второй раз. Этот Мандельштам – поэт другого века и автор иного рода. Поэт настоящего , то есть тот, кто пишет ради будущего и на его языке. «Большой писатель, да и большой поэт, – сказал Мандельштам, – никогда не пишет о прошлом. Он пишет о будущем» (из воспоминаний Е. К. Гальпериной-Осмеркиной). Нет ничего удивительного в том, что время не признало своего героя. Жизненная интуиция Мандельштама казалась современникам опрометчивой, а творческие претензии – вздорными. Исключений не так уж много, в сущности, несколько семей.

В стихах и действиях Мандельштама тридцатых годов происходит настоящий передел культурного мира – передел мифа. Прекращает существование миф о поэте-небожителе и властителе дум. О Юпитере, которому что-то позволено. Выветривается, становится неупотребимым и все связанное с этой мифологией терминологическое оснащение (попробуйте произнести без судороги, например, слово «вдохновение»). Мандельштам понял, что литература, основанная на подобном самосознании, уже не способна ничего сделать при новом мировом устройстве. И потребовал для нее других оснований. Он собрался отобрать у писателя его охранную грамоту, его жизненные привилегии и особый статус. Автор, ушедший как крот в историческое время, роющий в нем свои ходы, теряет представление о себе. Кто он? Он – каждый . Сквозь эту тьму, эту толщу способен пройти только голос без имени, безымянный голос. Так и можно понять странный, истребительный жест Мандельштама: писатель должен отказаться от защиты и защищаться сам – от имени человека общей судьбы, от имени каждого. «Воздушно-каменный театр времен растущих / Встал на ноги, и все хотят увидеть всех – / Рожденных, гибельных и смерти не имущих». Гибельных и смерти не имущих.

Библиографическая справка

«УЖЕ СКУЧАЕТ ОБОБЩЕНЬЕ…»

Айзенберг М . Другие и прежние вещи. М., 2000. С. 61–67.

ВОЗМОЖНОСТЬ ВЫСКАЗЫВАНИЯ

Знамя. 1994. № 6. С. 191–198; переиздано:

Айзенберг М. Взгляд на свободного художника. М., 1997. С. 7 – 31.

ТОЧКА СОПРОТИВЛЕНИЯ

Арион. 1995. № 2. С. 101–108; переиздано:

Айзенберг М. Взгляд на свободного художника. М., 1997. С. 110–122.

ЛИТЕРАТУРА ЗА ОДНИМ СТОЛОМ Литературное обозрение. 1997. № 5. С. 66–70.

Поделиться с друзьями: