Опять не могу без тебя
Шрифт:
Это были тяжёлые месяцы. Он был дёрганым, нервным и мнительным, снова предчувствуя, как болезнь, свою неизбежную потерю, и с нарастающим отчаянием хватаясь за то, что ещё не потерял. Перемежающиеся периоды её строгости и нежности изматывали его; сил на новой диете не прибавлялось, и чувство усталости стало непобедимым. Отголоски прежней гармонии, которую когда-то он чувствовал у них вдвоём, становились все реже и короче, и он уже не радовался им так головокружительно, как прежде. Наступала зима, и было постоянно холодно; он нигде не мог отдохнуть, нигде не мог быть спокойным, не мог даже выпить горячего, чтобы согреться.
Но у него снова была цель, и он согревался тем, что работает, чтобы достичь её. Когда-то летом, на пикнике, когда тепло грело солнце, а они держались за руки и делились друг с другом секретами, Оливия рассказала ему о
Это была простая цель: он свозит её в Париж на Рождество.
Он снова делал всё, чтобы решить поставленную задачу. Набрал заказов в редакции. Взялся за корректуру каких-то пустых текстов, которые пытался считывать по ночам и в метро. Собрал все гонорары в театре – новая диета позволяла сэкономить на еде, и это впервые его порадовало. Впервые согласился на съёмки в фильме ради денег – и совершенно не принял во внимание просьбы матери о том, что на Рождество в этом году им особенно важно собраться вместе.
Лучший отель в Париже был забронирован, билеты куплены, и он приложил к подарочному пакету купленный по Интернету купон в супермаркет органических фруктов и букет мелких розовых роз, которые Оливия любила.
Он ждал её в вегетарианском кафе, где они сотни раз встречались, если Оливия не хотела, чтобы он приходил к ней домой. Повсюду мелькали и мигали рождественские украшения и гирлянды, и наконец-то пошёл снег. Снег считался хорошей приметой, и Гилберт предвкушал, как Оливия обрадуется его подарку; он ведь специально узнавал её планы, знал, что ничто не будет держать её в городе на праздники. Всю ночь он сидел за корректурой, оправдывая уже потраченный аванс; было ужасно холодно, и почему-то Оливия опаздывала, так что Гилберт уже начал волноваться, то выкладывая перед собой подарочный конверт с туристическим ваучером, то снова бережно пряча его в рюкзак.
Он задремал, прислонившись головой к стенке, а когда открыл глаза, Оливия уже пришла, и что-то уже было очень не так. Он понял это ещё до того, как успел сморгнуть с глаз непрошенную дремоту.
Торопливо и деловито она вошла и села перед ним за столик, и не снимала пальто, торопясь скорее уйти.
– Давай отменим все планы, потому что я уезжаю, – объявила она без предисловий, разматывая и кладя себе на колени шарф. – Сегодня вечером. Я не знаю, когда приеду. Прости.
Оторопев, Гилберт принялся невпопад задавать вопросы; Оливия отмахивалась и не отвечала. Твердила, что напишет ему или позвонит – она не в первый раз вот так скоропостижно уезжала на выходные, так почему сейчас это стало новостью. Не к месту и без контекста, в попытке последней надежды Гилберт протянул ей свой подарок – и, кажется, окаменел, когда вместо ожидаемой реакции услышал её звонкий, как перекатывающиеся льдинки, острый смех.
– Ты же не думал всерьёз, что мы проведем Рождество вместе, правда? – спросила Оливия насмешливо, а, увидев его лицо, закатила глаза и укоряюще цокнула языком, как окончательно разочарованная в ученике классная дама. – Нет, Гилберт, так не пойдёт. Давай ты уже перестанешь, а? Ещё немного, и ты надумаешь делать мне предложение или что-то в этом роде.
Снег шел крупными хлопьями, и всё окно справа от их столика было наполнено тенями летящих вниз пухлых, словно из ваты, снежинок.
– Да, только не спорь, – продолжила она, властным взмахом руки отметая даже те попытки фраз, которые он мог выговорить. – Ты сам прекрасно бы видел, что у нас с тобой нет никакого будущего, если бы не был таким мечтательным неудачником. Неужели ты не понимаешь, что ты не тот, кто мне нужен, Гилберт? Мы мило проводили время, только и всего. А я достойна настоящего мужчины. Настоящего во всех смыслах. С настоящей
работой, в которой он по-настоящему успешен. С настоящими целями, которых он по-настоящему добивается. А ты сам смотри: у тебя и профессии-то нет. Ты сыграл пару ролей где-то, но твердишь, что настоящим актёром стать не сможешь; ты ничего толком не написал и так и будешь всю жизнь ныть и убеждать всех, что ты писатель. Ты из тех неудачников, которые годами ходят в протёртых штанах и радуются, когда какой-то ещё юродивый поймет ту заумь, которую ты производишь в ущерб самому себе. Я не хочу в этом участвовать, Гилберт. Я не вижу никаких перспектив для нас вдвоём.Гилберт сглотнул и, помнится, удивился, почему сглатывать так больно.
– Но я люблю тебя больше жизни, – выговорил он наконец свой единственный аргумент.
– Да, за это тебе спасибо, – Оливия отвернулась. Посмотрела в окно; тени падающего снега делали изысканно прекрасным её хрупкое лицо. Гилберт почувствовал, что она перестала быть строгой, и хотел продолжить разговаривать, хотел сказать ей что-то очень важное, что вертелось на языке, и тянулся через стол, чтобы накрыть ладонями её руки, успокоить, попросить не торопиться. Оливия руки отдергивала, убирала под стол, на колени. Схватила букет цветов, который лежал на столе, и спрятала лицо в розовых бутонах.
– Ты любишь кого-то ещё, – проговорил Гилберт, и это не было вопросом.
Льда в глазах Оливии не было, и от этого его боль казалась сильнее в тысячу раз.
– Давно, уже много лет, – кивнула она, и её слова больше не были похожи на выговор классной дамы. – Мы с ним не можем быть вместе, не сможем никогда, я прекрасно знаю. Но это ничего не меняет. Так бывает, Гилберт, ты же поймёшь.
Гилберт чувствовал, как краски вокруг исчезают, и весь мир становится чёрно-белым.
– Он женат?
Она не ответила.
– Это друг твоего отца, о котором ты говорила мне? Ты уезжаешь с ним? Сегодня, потому что у него вдруг получилось?
Оливия подняла глаза, и, как в телевизоре, в них мелькнули и навсегда исчезли все потерянные надежды – её и его.
– Тебе будет лучше без меня, – произнесла она, поднимаясь, и торопливо вышла на снег, пряча лицо в букет мелких розовых роз. Ваучер в рождественский Париж так и остался лежать перед ним на столе.
Гилберт плохо помнил, что было потом. Сколько-то дней совершенно выпали из его жизни. Как и полагается по сценарию дурного кино, он где-то пил, с кем-то дрался, куда-то всё время шёл, спотыкаясь о выбоины мостовых, все время мёрз и нигде мог согреться. Каждому соседу за стойкой бара он начинал выкладывать горестную историю своей любви и боли, обстоятельно, начиная по порядку, с завязки – но почему-то никто не слушал его, а ему всё казалось, что когда его хоть кто-нибудь дослушает, может быть, станет легче. Всё время он пытался объяснить себе, ради чего ему были даны эти несколько месяцев странного счастья, если они вели к такому фиаско, если то выстраданное, что было, совершенно не окупало нынешнего краха. В разговоре с очередным барменом он пришёл к выводу, что его ошибки начались ещё в первого дня знакомства, а может, и с первого дня его жизни, и решил наказать себя, просверлив себе руку дрелью, потому что раз он не может писать, ему не нужна рука; его вытолкнули на снежную улицу задолго до того, как он сумел внятно изложить свой замысел – правда, разбить кулаком барную стойку он, кажется, всё-таки успел.
Чётко в памяти осталось только то утро, когда он проснулся на полу в туалете крысятника, в луже собственной рвоты, ледяной воды и какой-то грязи, подумал, что сейчас, должно быть, умрёт от холода, и в итоге получится такой тривиальный, такой бездарный финал.
– Полегчало? Или ещё один душ устроить? – оглушительно прогремел над ухом вообще-то негромкий голос Стивена, который топал по кафелю своими ботинками, как стопудовый гигант. – А то ведь я могу и по старинке засунуть тебя в бочку на улице.
Прежде чем Гилберт успел сообразить, где он и кто этот человек, так бесцеремонно хватающий его за бессильное тело, как на него обрушился ещё один ушат ледяной воды. От холода он застонал и почти очнулся, попытался объяснить, что всё так, как надо, что он заслужил своей глупостью все эти наказания, но слова отказывались произноситься, преобразовываясь в негромкое мычание. Он помнил только, как было невыносимо холодно, когда его грубо подтаскивали к унитазу, в который он мучительно возвращал всё выпитое, и как терпеливо и мягко кто-то поддерживал ему голову, пока он пытался отдышаться.