Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опыт автобиографии
Шрифт:

Ни до, ни после я не встречал столь независимых людей. Уэллс рассказывал, что после девятилетнего перерыва встретил ее в Берлине, явно голодную, чуть ли не оборванную, но держалась она с неизменным достоинством. Вскоре он предложил ей выйти за него замуж — и она отказалась! Они давно уже были близки, он был богат и находился на вершине славы. Тогда никто из английских писателей, за исключением Шоу, не мог с ним в этом соперничать. Его общества искали люди, формировавшие общественное мнение во всем мире и возглавлявшие государства, не говоря уже о великом множестве женщин. А она сказала «нет!». Трудно передать, как он был обижен. Но порвать с ней так и не смог.

При видимом безразличии к тому, что о ней подумают, как к ней отнесутся, она умела быть удивительно приятной и поведение свое контролировала очень точно. Как это уживалось все вместе, не знаю, но уживалось.

Последний раз мы видели Марию Игнатьевну в 1973 году, за год до смерти. У нас изменился номер телефона, она появилась в нашем доме неожиданно, меня не застала, и я на другой день поехал к ней в гостиницу. Она лежала в постели, глаза у нее слезились, голос был старушечьим, и все-таки оставалась в ней какая-то твердость. Умерла она восьмидесяти двух лет в Италии, у своего сына Павла. Уже потом в Лондоне,

когда я сидел в гостях у русистки Аманды Калверт, нашей приятельницы, туда пришла познакомиться со мной дочь Марии Игнатьевны Татьяна Ивановна Александер. Разговаривали мы с ней по-русски.

Но пора вновь вернуться к началу этой истории. Книжку мою отослала Марии Игнатьевне Екатерина Павловна Пешкова (объяснила она мне свой поступок точно так же, как Мария Игнатьевна: «…понравилась»), и таким образом благодаря Уэллсу я познакомился с еще одной замечательной женщиной. В Москве и сейчас еще много людей, которые знали ее лучше меня, и не мне подробно о ней рассказывать. Скажу только несколько слов. Незадолго до смерти Екатерины Павловны я последний раз ей позвонил и поздравил с Новым годом, и она не сразу меня вспомнила, но как она при этом извинялась, как объясняла, что вообще стала последнее время забывать людей, с которыми знакома не слишком давно!

Про фантастику говорят, что она в чем-то сродни приключениям. В справедливости этих слов я убедился на собственном опыте. Благодаря моим занятиям Уэллсом, а потом и другими фантастами начались главные приключения моей жизни.

Писательские приключения — особые. Это встречи с новыми людьми и жизненный опыт, благодаря этим встречам приобретаемый, это встречи с новыми городами и впечатления, без которых ты сам был бы немного иным, это книги, которые в других обстоятельствах не были бы написаны.

В 1966 году, как я уже говорил, праздновалось столетие со дня рождения Уэллса. Меня пригласили на юбилей. Опыта заграничных поездок у меня не было никакого, я верил, что все мероприятия, отмеченные в программе, состоятся (с моим участием), и заранее радовался каждому из них. Особенно хотелось попасть в дом Уэллса Спейд-хаус, куда я не попал из-за опоздания поезда, но, несмотря на это, покидая Лондон, понимал, что большего количества впечатлений в меня просто бы не вместилось.

В Лондон я летел через Париж, но из аэропорта меня не выпустили. Прилетел я утром, мой лондонский рейс был вечерним, и я решил его поменять. Девчонки из «Эр Франс», однако, не пожелали мною заниматься: у них были какие-то свои дела, о которых они тараторили без умолку. Я покорно присел на лавочку, но понял, что долго так не высижу — во мне уже все кипело. И тут я увидел английского летчика. «Помогите мне выбраться из этой проклятой страны!» — чуть не закричал я ему. В какой он пришел восторг! Его стюардесса (а он оказался командиром корабля) подошла к тем же самым девчонкам, и они мгновенно поменяли мне билет на его самолет, летевший, кстати говоря, чуть ли не пустым; я прошествовал к трапу рядом с каким-то толстым английским командированным, он тащил, отдуваясь, две полные сумки французской еды, а когда мы поднялись в воздух, мой летчик вышел ко мне со словами: «Ну, как, чувствуешь себя как дома на борту английского самолета?» В руках он держал два бокала виски, мы сказали друг другу «привет» и выпили.

В те времена полеты над городом не были еще запрещены, мы заходили на посадку через лондонские окраины, и город этот сразу меня поразил; какое-то бескрайнее море крыш…

И все-таки на другой день, проснувшись ранним воскресным утром, я понял, что в Лондоне, каким я увидел его за минувшие полдня, мне чего-то не хватает. Я вышел из гостиницы и направился куда-то, сам не знаю куда, в первом же, наверно, только что выехавшем из парка автобусе, болтая по дороге с кондуктором. От служебных дел я его не отвлекал: других пассажиров не было. И вдруг я понял: вот сюда-то мне и надо. Мы пожали друг другу руки, я вышел и остался один на старинном мосту и тут же увидел высеченное на камне объявление: «Отправлять естественные надобности с моста запрещается. За нарушение штраф». Судя по состоянию камня, за те полтораста-двести лет, что он простоял, никто его не почистил, но никто на него и не покусился. Потом я прошел на маленькое заброшенное кладбище во дворе церкви, рядом был полицейский участок с закрытыми ставнями — воскресенье! На доске объявлений висели призыв к жителям района опекать выпущенных на свободу преступников и просьбы самих жителей. Один просил помочь ему найти потерянную кошку по кличке Киска, другой — собаку по кличке Собака. Конечно же, это был диккенсовский Лондон! Под мостом, через который я перешел, хоть разок, а переночевал Сэм Уэллер в те времена, когда Тони Уэллер определил его в надежнейшую из школ — школу жизни. В этот участок, конечно, таскали Сайкса, на этом кладбище наверняка похоронен маленький Поль Домби… Из ворот участка тихонько выехал полицейский в черном комбинезоне, но и он не нарушил иллюзию, поскольку был как две капли воды похож на одного из двух мотоциклистов — спутников Смерти из фильма Кокто «Орфей»…

И вдруг я вспомнил, что Уэллс родился за четыре года до смерти Диккенса и что Диккенс умер достаточно молодым. Значит, этот диккенсовский Лондон был и уэллсовским. Именно в этом Лондоне Уэллс написал свои самые знаменитые фантастические романы. Таким он застал этот мир, но виделся он ему совершенно иным. И, по глубокому его убеждению, он скоро должен был измениться и стать похожим на мир, покуда воображаемый. Свое первое путешествие Диккенс совершил одиннадцатилетним ребенком в почтовой карете, железным дорогам суждено было появиться два года спустя. Начало им положила в 1825 году крохотная линия между Стоктоном и Дарлингтоном протяженностью в двадцать миль. Газеты тогда обсуждали вопрос, не вредна ли для здоровья поездка с такими невообразимыми скоростями. Потом, конечно, сеть железных дорог быстро покрыла страну, газетные споры подобного рода прекратились, но Диккенс «чугунку» не любил, героев своего «Пиквикского клуба» отправил в путешествие в каретах (не для того ли он отнес действие романа, написанного в 1836 году, к 1827 году?). Правда, поезд под окнами прогрохочет и в «Домби и сыне», но, в частности, для того, чтобы под него бросился Каркер. Уэллс о поезде как чуде века думал не больше, чем мы сейчас. Однако мечтал о самолетах и успел на них полетать, мечтал о космических полетах, и до полета Гагарина не дожил какие-то полтора десятилетия, и уже в 1913 году предостерегал против атомной войны. Но ходил он по тем же, мало изменившимся со времен Диккенса, улицам, общался с людьми, вышедшими

из старых времен, и тот динамичный мир, в который он юношей вступил, был ему самому немного в диковинку. Он говорил о нем то с восторгом, то с ужасом, но всякий раз со свежестью чувств, которая доступна лишь тому, кто умеет видеть новое. Да и так ли уместно здесь слово «видеть»? Черты будущего были еще расплывчаты, аналогии с прошлым ненадежны. Они всегда ненадежны на пороге какого-то огромного переворота. А Уэллс его-то как раз и предвидел. И многое предугадал по малейшим намекам. Не удивительно ли это для родившегося в позапрошлом веке мальчика из провинциальной мещанской семьи?

Впрочем, Уэллс принадлежал к числу тех, кто умеет нужду обращать в добродетель. То, что грозило ему приземленностью, обычно обращалось у него в человечность. Меня отвращают романы и фильмы, где изображены некие отвлеченные «люди будущего» с напрашивающимися на пародию именами. Наверное, это потому, что я начитался Уэллса. Конечно, он и сам разок-другой поддался подобному искушению, но не потому ли он ненавидел поставленные по его книгам фильмы, где это выразилось сильнее всего! В его лучших сочинениях необыкновенное случается с самыми обычными людьми. Конечно, с людьми не без странностей, но кто знает, какие странности были у тех, кто лежит сейчас вот на этом кладбище?

Не стану утверждать, что думал так среди могил на кладбище близ полицейского участка в каком-то забытом Богом лондонском закоулке, но атмосфера, которой я тогда надышался, со временем навела меня на эти мысли.

Вообще, если б я потом больше не попал в Лондон, то считал бы время своей первой поездки потраченным самым бессмысленным образом: я не посетил ни одного из положенных туристических объектов, за исключением разве Тауэра (но у меня был к нему совсем особый интерес, связанный с моими занятиями), не видел даже смены караула у Букингемского дворца… Вместо этого все свободное время просто шатался по городу, разглядывая улицы со знакомыми с детства названиями, разговаривал с папами и мамами, гулявшими с детьми в Кенсингтонском парке у памятника Питеру Пэну, всматривался во всякие мелочи, пытаясь понять, что такое лондонская повседневность. Мне удалось даже провести вечер и утро в рабочем районе, и все британские музеи мне заменило зрелище того, как местные работяги заскакивают в паб, хлопают по заднице хозяйку, опрокидывают по маленькой, чтоб веселей начинать день, закусывают куском пирога и бегут себе дальше…

Конечно, свободных часов было не слишком много — я все-таки приехал на «мероприятие», вернее на целую серию мероприятий, и не всюду удавалось быть просто зрителем. Как ни странно, легче всего далось выступление по телевидению, хотя опыта в этом отношении у меня не было никакого. Нас с Марией Игнатьевной и еще одним журналистом, выступавшим с нами, так мило приняли, что я почувствовал себя как дома, да и разговор оказался очень простой — меня попросили рассказать о пятнадцатитомном собрании сочинений Уэллса, которое я за два года до этого редактировал. Из вопросов и комментариев ведущего я понял, что оно произвело на англичан очень большое впечатление. В год юбилея, после долгого перерыва, в Англии было опубликовано более двадцати книг Уэллса, но все равно о таком предприятии, которое в 1964 году осилили в Москве, никто не мог и помыслить. Впрочем, уэллсовский бум 1966 года тоже говорил сам за себя, и я, помню, выразил удовлетворение, что слава Уэллса, распространяясь по миру, достигла наконец Лондона. Все засмеялись, и я совсем успокоился: шутки здесь понимают. А вот выступление в международном ПЕН-клубе далось куда труднее. Перед поездкой я обещал «Литературной газете» дать подробный отчет об этом заседании, и все время, пока выступали, минут по пять-десять, английские писатели, съехавшиеся чуть ли не в полном составе, я сидел и старательно записывал то, о чем они говорили. И чем дальше, тем больше приходил в ужас: я все больше убеждался, что моя речь, заранее заготовленная в Москве, никак не вписывается в происходящее. Все здесь было как-то очень по-своему, в манере, одним англичанам, наверно, присущей, — сразу и очень простой, вроде бы совсем неофициальной, и очень деловой. Почти обязательно с каким-нибудь занятным поворотом мысли, но без лишних слов. И ко всему прочему — незнакомая аудитория. Я уже работал к тому времени несколько лет в ГИТИСе, а до этого и в других местах, так что некоторый лекторский опыт имел, и этот опыт подсказывал, что будет трудно. Меня тут не знают, и я никого не знаю. Особенно подавлял Пристли. Он вел заседание, и у него были все повадки великой личности. Я понимал, что нормальному человеку трудно пережить ту огромную славу, которая обрушилась на него в годы войны, когда его голос по радио изо дня в день поддерживал веру и надежду в миллионах англичан. Но одно дело понимать, а другое — видеть. Перед заседанием нас познакомили. Он дал мне минутку полюбоваться на себя, сказал, что, да-да, в Москве тоже был, хорошо принимали, и куда-то исчез. Потом, много лет спустя, я с искренним чувством написал статью к девяностолетию со дня его рождения: я очень хорошо представлял себе, как тяжело было такому человеку пережить ослабление интереса к его драматургии после прихода в 1956 году «рассерженных», а тогда я только с возрастающим нетерпением — чтоб не томиться больше — ждал, когда он меня объявит. Наконец этот момент наступил. Пристли сказал несколько слов, сделал величественно-снисходительный жест в мою сторону, и я вышел на трибуну. Глянул в зал и увидел перед собой человек триста. Все — писатели, все — английские, все пишут на родном языке — и понял, что спасения ждать неоткуда, надеяться не на кого. Выручило то, что я не стал подделываться под их манеру — все равно бы не получилось — и начал просто разговор, ожидая момента, когда между нами протянутся какие-то человеческие нити. И вот кто-то посмотрел на меня повнимательней, кто-то улыбнулся, значит, можно было переходить к делу. Московский текст все-таки пригодился: я, во всяком случае, не думал, о чем говорить дальше. Меня дослушали, даже похлопали, и я достаточно твердым шагом дошел до своего места в первом ряду, где сидели все выступающие, но когда попробовал записать речь следующего оратора, то обнаружил, что не понимаю ни слова…

К счастью, заседание скоро закончилось. Все стали понемногу подниматься и переходить в соседний зал, где был накрыт банкетный стол. Я не сдвинулся с места. И тут ко мне подошел огромный молодой парень (мы потом выяснили, что он на год старше меня) и сказал: «Здравствуй, Юлий! Я Брайан Олдис. Ты знаешь — я писал про тебя!» Да, я знал, что Олдис написал одну из рецензий на мою книжку, и притом очень умную и доброжелательную. «Спасибо, Брайан, — сказал я, — но я, кажется, разучился говорить по-английски». «Ничего, пойдем выпьем, заговоришь». В самом деле, я скоро заговорил…

Поделиться с друзьями: