Опыт автобиографии
Шрифт:
Олдис был начинающим писателем, на литературные гонорары существовать не мог, поэтому работал в газете, придерживался откровенно левых взглядов и жил в деревне в трехкомнатном доме под соломенной крышей. Я побывал у него в гостях. В деревню мы почему-то въехали на самой малой скорости. У каждого домика стоял и чем-то занимался его хозяин. Потом Брайан объяснил, что соседи специально просили показать им русского. Сейчас Олдис живет в большом доме в Оксфорде. В Бодлеанской библиотеке, так называют библиотеку Оксфордского университета, по имени ее основателя сэра Томаса Бодли (1545–1613), существует постоянная выставка его книг, он признанный стилист, что достаточно редко можно сказать о писателе-фантасте, и, кажется, перестал жалеть, что у него нет университетского образования. Зато теперь он чаще вспоминает, что начинал приказчиком в книжной лавке — в эту лавку Олдис специально меня возил.
Позднее Уэллс нас связал еще раз. И об этом стоит рассказать.
Году в 1970-м Мария Игнатьевна попросила меня помочь Норману Маккензи, работавшему прежде в лейбористском еженедельнике «Нью стейтсмен», и его жене Джинн. Они решили написать книгу об Уэллсе. Я охотно откликнулся, и мы вступили с супругами
Но пора вернуться к уэллсовскому юбилею 1966 года.
Случилось то, о чем я раньше не смел и мечтать: я побывал в Бромли — городе, где родился Уэллс, — сел в поезд на одном из лондонских вокзалов и отправился в путь. И хотя старательно смотрел в окно, я не заметил, где кончился Лондон и начался Бромли. Жители по-прежнему считают его отдельным городом, но административно он уже вошел в состав Большого Лондона и официально именуется «лондонский боро Бромли». Переводить слово «боро» просто как «район» было бы не совсем точно. Это историческое понятие, связанное с правом посылать депутата в парламент, нечто вроде избирательного округа или, скажем, самоуправляющейся административной единицы, но дело, в конце концов, не в том. Бромли, хотя его не отделяет ныне от Лондона даже узкая полоска полей, до сих пор все же отдельный город со своим центром, своей хозяйственной жизнью и, главное, своим самосознанием. Город старательно хранит память о прошлом, и ему есть что вспомнить. Здесь родились Уильям Питт и Герберт Уэллс, долго жил Кропоткин, неподалеку находилось имение Дарвина. Но Бромли стремительно растет. Прошлое нуждается сейчас в специальной заботе, и если дом Кропоткина по-прежнему в целости и сохранности, то жалкая лавчонка, где вырос Уэллс, да и соседние лавки давно разрушены. Ушла в прошлое Большая улица с прижавшимися друг к другу домиками, исчез великолепный мясник, сфотографировавшийся некогда около развешанных на улице туш, погибла приспособленная под классную комнату судомойня, в которой проходил курс наук восьмилетний Уэллс. Удивительное совпадение: и дом Уэллсов, и вся эта улица разрушены в 1934-м, в тот самый год, когда Уэллс на обратном пути из Москвы, в Калли-Ярве (Эстония), завершил два тома своей автобиографии. Дом и улица словно перешли на бумагу, сделались достоянием литературы, и им незачем было существовать, в действительности. На их месте возвели большой новый дом с магазином; в 1959 году на его стене появилась мемориальная доска. К юбилею в его витринах устроили выставку мод времен детства Уэллса.
В том месте, где была дверь, лежат оставшиеся от Уэллсов ключи — большие, почти амбарные, на огромном кольце. Такие ключи плохо умещались в кармане, их, должно быть, носили у пояса и с внушительным клацаньем открывали дверь маленького, приземистого домика.
Впрочем, если не точный вид, то, во всяком случае, дух Большой улицы Уэллс запечатлел еще раньше, задолго до того, как ему пришла в голову мысль, что он будет писать, а сотни тысяч людей читать «Опыт автобиографии». Прославился он тогда «Киппсом», но лучшая его вещь подобного рода — это, по-моему, «История мистера Полли». Сам Уэллс, во всяком случае, любил этот роман больше всего. Ему он пытался потом подражать в «Билби», и повесть получилась совсем неплохая, но, как он считал, уровень «Мистера Полли» был выше.
В Бромли мне довелось познакомиться с совершенно замечательным человеком — мистером Уоткинсом, директором бромлейских публичных библиотек. Он водил меня по городу и показывал достопримечательности. А потом мы пришли в муниципалитет, часть которого представляла в эти дни особый интерес: в нескольких залах с 15 сентября по 1 октября демонстрировалась выставка, посвященная 100-летию со дня рождения Уэллса.
Выставка была так хороша, с таким знанием дела и любовью подобрана, что о ней стоит рассказать подробней. Открывалась она всеми имевшимися в то время фотографиями той части города, где жил Уэллс, и мест, которые он любил посещать. Для людей, только что пришедших с бромлейских улиц, словно бы открывался старый Бромли — похожий и непохожий одновременно. Тут же висели фотографии всего семейства Уэллс — аккуратной, чопорной матери, прожившей часть жизни в услужении у господ, а часть — в вожделенной независимости, которая неожиданно оказалась сопряжена с бедностью, по временам ужасающей; его братьев и, что показалось мне всего интереснее, отца, в прошлом младшего садовника в том же поместье, где служила горничной, а потом домоправительницей его будущая жена, затем неудачливого торговца посудой и профессионального игрока в крикет. Этот человек совсем не походил на мелкого лавочника. Лицо у него было правильное, можно сказать красивое, взгляд прямой, твердый и просветленный. Так вот кто впервые прославил имя Уэллсов — пусть и не в пределах целой страны, и не в литературе и биологии, как его сын-писатель и внук, ставший профессором зоологии и членом Королевского общества. Разве не он, когда маленький Герберт (тогда еще Берти) сломал ногу, заваливал сынишку библиотечными
книгами о путешествиях, животном мире, истории? Книги эти предназначались для взрослых, но мальчик проглатывал их одну за другой. Эти месяцы он считал впоследствии поворотными в своем умственном развитии. А потом Уэллс покидал семейный стенд и проходил фотографиями через всю выставку — сперва взрослея, затем старея и становясь все более и более грустным. Его настроение соответствовало моему. Почему-то всегда грустно смотреть на череду фотографий сначала ребенка, потом старика — даже тогда, когда этот старик успел добиться славы. И может быть, особенно грустно, когда речь идет о таком человеке, как Герберт Уэллс. Ведь Уэллс не просто хотел оставить свой след в мире. Он хотел мир изменить. Удалось ли?Оружием Уэллса было слово, речь. Он много выступал на всякого рода собраниях и политических митингах, особенно в 1922 и 1923 годах, когда безуспешно пытался пройти в парламент, ездил с лекциями по стране, читал их за границей, излагая свои идеи о переустройстве общества и ликвидации угрозы войны. Одним из самых интересных экспонатов оказались представленные Би-би-си записи выступлений Уэллса. Не того, конечно, периода, когда он начинал карьеру оратора и, по воспоминаниям современников, от смущения «адресовался к своему галстуку», в те времена звукозапись была достаточно сложна, а Уэллс недостаточно известен. Посетителям проигрывалась запись конца 30-х годов его диспута с Бертраном Расселом. Но и здесь Уэллс не отвечал тому идеалу, который сам для себя создал, — слишком велик был этот идеал. Когда Уэллс заканчивал свою журналистскую карьеру, ему неожиданно предложили место театрального критика, о котором он хлопотал довольно давно. Теперь ему это было не очень нужно — на подходе была «Машина времени», — но он с готовностью принял предложение и чуть ли не первый раз в жизни пошел в театр. Там он увидел высокого рыжего ирландца, в котором сразу признал Бернарда Шоу, подошел к нему, познакомился и потом дружил и ссорился с ним всю жизнь. Шоу и был на протяжении десятилетий лучшим непарламентским оратором Англии. Как завидовал ему Уэллс! И как остро на каком-нибудь публичном диспуте чувствовал разницу между собой и другом-соперником! Слушая запись голоса Уэллса, я отчасти понял, почему так получалось. Уэллса никак нельзя назвать прирожденным оратором: голос высокий и тонкий, речь чересчур возбужденная, а манера говорить — после стольких-то лет успеха! — довольно «простонародная».
Зато Уэллс был силен в слове, перенесенном на бумагу. И разумеется, большая часть выставки отводилась его книгам. Точнее — рукописям. За перо он, оказывается, взялся еще ребенком — посетители могли увидеть детские сочинения писателя и очень много рисунков. А рисовал Уэллс всю жизнь, притом в очень своеобразной манере. Этими своими смешными «ка-атинками», как их называл Уэллс, он часто заканчивал письма, а иногда ими заменялись письма — внизу оставалось место только для одной строчки. Есть у Уэллса и целая книга с собственными иллюстрациями, довольно большая по формату. Это коротенькая детская сказка «Приключения Томми» — о мальчике, который спас из воды спесивого богача, и тот подарил ему слона.
Думается, на этой выставке многие впервые узнали, что Уэллс в молодости писал и философские работы. Его статья «Новое открытие единичного» — о детерминизме и свободе воли — была представлена на одном из стендов. Когда она впоследствии мне понадобилась, я понял, как трудно ее добыть.
Уэллс начинал как журналист, но его журналистское наследие серьезно никто не изучал. Только в 1964 году вышла превосходная книга молодого американского профессора Уоррена Уэйгера «Г.-Дж. Уэллс: Журнализм и пророчество», но и в ней ранней публицистике писателя уделено очень мало внимания — литературоведов больше интересует, что другие писали об Уэллсе, чем то, что писал он сам, будучи молодым журналистом. В 1962 году в Норвегии появилась академически добротная книга Ингвальда Ракнема «Уэллс и его критики», в 1972 году в Англии и США — антология Патрика Парриндера «Г.-Дж. Уэллс. Критическое наследие». Уэйгер и Парриндер мне свои книги прислали. Ракнема я тоже где-то достал, но воспользоваться по-настоящему этими исследованиями не успел, лишь добавил кое-что в итальянское издание 1972 года своей книги.
Для меня выставка была источником не просто интереса, но, я бы даже сказал, радости. Я почувствовал себя как никогда приобщенным к Уэллсу. Здесь были практически все первые издания книг моего любимого писателя и книги, в которых он так или иначе принимал участие. Их число достаточно велико: Уэллс считал своим долгом помогать молодым авторам, а лучший вид помощи видел в том, чтобы писать предисловия к их книгам. Увы, эти предисловия остались чем-то вроде акта благотворительности, не более; ни одного значительного литературного имени Уэллс не открыл. И тем не менее эти «проходные» вещи тоже по-своему определяли характер выставки. Она оказывалась чем-то гораздо большим, нежели просто собранием книг, чем-то похожим на музей Уэллса, где он был представлен самым главным — своим творчеством.
Посетителям раздавались крохотные буклетики. Я знал, сколько трудов вложил в устройство выставки мистер Уоткинс, и удивился, не увидев его имени в перечне тех, кого благодарили за помощь. Мистер же Уоткинс, в свою очередь, удивился моему вопросу: он ведь муниципальный служащий, это его обязанность, не может же он, в конце концов, сам себя благодарить!
Многие годы я продолжал с ним переписываться, прежде всего по делам Уэллсовского общества. В своих последних письмах мистер Уоткинс рассказывал о печальных событиях, связанных с именем великого фантаста. Умер младший сын Уэллса, кинематографист, работавший еще с Александром Кордой, но не слишком преуспевший в своей профессии. Потом за ним последовал в мир иной его старший брат, зоолог. Умерла Ребекка Уэст.
С Ребеккой Уэст я так и не познакомился. Насколько помню, в дни юбилея ее просто не было в Лондоне, а вот Уэллса-ученого и Уэллса-кинематографиста встретил на большом юбилейном приеме, устроенном Обществом писателей. Первый очень походил на отца, хотя, как мне говорили, был совсем лишен его обаяния. Сразу бросалось в глаза, что этот человек в жизни преуспел. Второй, напротив, казался образцом застенчивости. Он сунул мне руку, минуту постоял, глядя в пол, пробормотал весь положенный набор вежливых фраз и куда-то заспешил.