Опыт конкретной философии
Шрифт:
С большой убедительностью и силой Ясперс показывает пределы и уязвимые места позитивизма, неспособного осознать то, что придает человеческой жизни ее трагическое достоинство, не умеющего оценить и признать ни реальность смерти, ни реальность судьбы или ошибки и неспособного понять сомнение, отчаяние и дать ответ на них.
Итак, мы должны отказаться от надежды освободиться от напряжения между миром и тем, что его трансцендирует, — от этой как бы пружины нашего экзистенциального удела. «Все в мире, — говорит Ясперс, — глубоко безразлично, и все в нем может получить решающее значение. В экзистенциальном смысле, будучи феноменально всецело временным, я выше времени. Несущественность времени со всей значимостью выступает в обнаружении экзистенции в силу присущей ей решимости. Страсть, двигающая действием, сопровождается сознанием, что все это не имеет никакого значения, однако таким образом, что серьезность действия углублена, а вовсе не покалечена...» (Bd. П. S. 209).
183
Ill
Теперь мы можем представить себе то, что Ясперс называет систематикой пограничных ситуаций. Среди них имеется
Прежде всего обратим внимание на то, что только в силу иллюзии моя определенная ситуация представляется мне как особенное проявление универсального, так как на самом деле, лишь исходя из нее, я восхожу к глобальному образу, или псевдообразу, универсума. Благодаря вымыслу я ставлю себя некоторым образом над моей ситуацией, рассматривая ее как одну из возможностей, реализовавшуюся среди остальных и вместо них. И здесь открывается путь, которому следует познающее сознание в своей ориентировке, но этот путь не ведет нас к бытию. По сути дела, это способ избежать пограничной ситуации или по крайней мере скрыть ее. Повсюду я натыкаюсь на определенные данности. Передо мной всегда стоят такие данности, в зависимости от которых я мыслю и действую. Моя ситуация несет с собой определенные материальные, психические, духовные или идеальные трудности или сопротивления, с которыми я должен считаться. Конечно, мы различаем два предельных случая: взятая со стороны материи, свобода выступает как полное овладение объектом, взятая же со стороны духа, она будет абсолютным взаимопониманием. Но это всего лишь идеальные предельные случаи. Дух реален постольку, поскольку он до определенного пункта подчиняется природе. «Моя неизбежная зависимость по отношению к природной данности и по отношению к волевой позиции другого человека, — говорит Ясперс, — это аспект моей пограничной ситуации, поскольку она меня обнимает» (Bd. П. S. 213).
Итак, историческая определенность, или детерминация, предстает для меня конститутивным элементом существования, взятого в его глубине. Тем не менее эта глубина не является просто и непосредственно данной вместе с самим историческим сознанием. Она достигается экзистенциальным прояснением пограничной ситуации. И такое прояснение может быть осуществлено только каждым по отдельности и для себя — это не абстрактная операция, всеобщим образом выполняемая или передаваемая. Я существую тем интенсивнее, чем больше действую в рамках моей уникальной, неповторимой ситуации, отдавая себе ясный отчет в том, что она имеет в себе имен
184
но уникального. Напротив, тогда, когда я действую так, как другой действовал бы на моем месте, то есть как особенное проявление всеобщего, как единичный образец определенной универсалии, я испытываю чувство пустоты, неудовлетворенности, как бы находясь перед лицом того, что есть не более чем времяпрепровождение.
Наконец, заметим, что я никоим образом не могу рассматривать себя как абсолютное начало. Я могу бросить взгляд за пределы моих истоков, по ту сторону моего рождения на свет и таким образом объективно рассматривать свое происхождение. Тем не менее я должен принять определенную духовную установку перед лицом моих истоков. Путь верности им, как и дорога к отказу, равно открыты передо мной. Но для Ясперса такой отказ предстает как подлинное духовное самоубийство. Я не выбирал моих родителей. Они — мои в абсолютном смысле. Даже если бы я хотел отказаться от своих истоков, игнорировать их я не могу. Даже если бытие моих родителей должно мне казаться чуждым, все равно оно связано с моим бытием самой тесной связью. Выхолощенное в объективном плане понятие родителей определяется и обретает свое содержание лишь в моих родителях, неотъемлемо принадлежащих мне. Поэтому мое экзистенциальное сознание приговаривает меня или к тому, чтобы я признал себя непостижимым образом ответственным за то, чем они являются или были, или же в случае, если я порываю с ними связь, необратимо отрезать себя от моих собственных корней. Однако само собой разумеется, что мои родители не могут быть для меня простой данностью, объективным образом существующей. Это — существа, участвующие в возможной экзистенции, и тем самым между ними и мной устанавливается процесс общения, реальный или виртуальный, чреватый кризисами. Но даже там, где ситуация запрещает общение или исключает его, почитание остается вместе со своим, я бы рискнул назвать, онтологическим статусом, поскольку оно выражает нерушимую общность, основополагающее со-бытиё (Mitsein), которое можно отнять от моего собственного бытия лишь неоправданным насилием (Bd. II. S. 216).
Рассматривая условия, с которыми связана моя личная судьба, я колеблюсь между идеей случайности, даже случайного накопления случайностей, и идеей абсолютной необходимости, предопределенности (например, астрологической). Пока я захвачен одним из этих представлений, другое имеет тенденцию раскрыться для меня как освобождающее меня, и наоборот. Но здесь кроется адский круг, от которого я могу освободиться, лишь осознавая пограничную ситуацию. В качестве действующего я перестаю быть просто-напросто другим по отношению к ситуациям, в которые я вовлечен. Я сам присутствую в них, а они выступают как явленность того, чем я могу быть. По ту сторону всякой рациональной мысли
я экспериментирую с пограничной ситуацией как нераздельно слитой со случаем, который я схватываю как мой. Пограничная ситуация проясняется лишь благодаря своего рода присвоению случая, благодаря чему я185
его превращаю в мой. Мои обстоятельства и я, мы поддерживаем друг друга, не позволяя нам действительно расстаться. Моя судьба перестает быть мне чуждой. Я ее люблю, как люблю самого себя. Эта amor fati1 ведет экзистенциальный эксперимент с бытием таким образом, что с объективной точки зрения выглядит лишь ограничением, пределом. По сути дела речь идет о том, чтобы преодолеть сразу и некоторое суеверие по отношению к всеобщему и тотальному, с одной стороны, и фривольный вкус к чистому разнообразию — с другой, так чтобы подняться к нерушимому единству единичности и существования, обнаруживаемому или проясняемому в историческом сознании amor fati.
Такова изначальная пограничная ситуация, которая некоторым образом определяет все остальные. Теперь мы должны просмотреть те пограничные ситуации, которые образуют как бы подоснову экзистенциальной архитектоники. Прежде всего это — Смерть.
СМЕРТЬ. Взятая как объективная данность смерть не является пограничной ситуацией. Поскольку смерть выступает для человека исключительно как то, что определяет в нем стремление ее избежать, человек ведет себя не как экзистирующий (existant), а только как живущий. Но мы знаем, что именно экзистенция приводит к признанию пограничных ситуаций; и обратно, само это признание и характеризует экзистенцию. Для существования, или экзистенции, факт исчезновения представляется конститутивным. Лишенный исчезновения, я как существо был бы длительностью без конца и не существовал бы. Это не желание смерти, не страх перед ней, но просто исчезновение того явления, которое становится истиной в качестве присутствия экзистенции. Я утрачиваю существование, экзистенцию, если я рассматриваю жизнь как абсолют и веду себя только как живое существо в вечной смене тревоги и ее забвения. Как возможная экзистенция я реален лишь постольку, поскольку я обнаруживаюсь эмпирически, в то же время если, будучи погружен в явление, я больше него. Но это не должно пониматься как универсальное утверждение. Такое утверждение на самом деле относилось бы только к объективному факту. Но смерть в пограничной ситуации — это всегда определенная смерть, смерть близкого человека или моя собственная.
Смерть любимого существа, с которым я поддерживал глубокое экзистенциальное общение, предстает прежде всего как пустота, как разрыв. Необратимым образом я остаюсь один. Одиночество перед лицом смерти кажется абсолютным — одиночество как умершего, так и пережившего его. Однако общение с ним может иметь под собой такое прочное основание, что даже это завершение его в смерти предстает как его обнаружение, так что общение сохраняет свое бытие как вечная реальность. Но тем самым существование преобразовано. Просто живое существо, живущий, чистое здесь-бытие (blosse
' любовь к року, любовь к судьбе (лат.).
186
Dasein) может все забыть, утешиться, но здесь совершается скачок (saltus), ставящий как бы на порог рождения новой жизни. Смерть выступает как средоточие, центр жизни. Все это выявляет подлинность общения, переживающего смерть. Смерть перестает быть просто бездной. Дело обстоит так, как если бы я соединился благодаря ей с тем существованием, с которым я общался самым интимным образом. Утрата того, что было, хотя она и не обещает никакого утешения для такого живого существа, как я, превращается благодаря верности, которую я обнаруживаю, в позитивную реальность.
Смерть моего близкого имеет абсолютный характер и становится пограничной ситуацией лишь тогда', когда мой близкий является для меня единственным1. Однако именно моя смерть, моя собственная смерть выступает как определяющая пограничная ситуация, не являющаяся объективной, постигаемой всеобщим образом. Смерть как процесс — это, по определению, смерть другого. Моя смерть не доступна мне как мой опыт. Сам опыт имеется лишь в зависимости от нее (Bd. II. S. 222). Умирая, я претерпеваю абсолютное незнание, связанное с тем, что я устремляюсь в путь без возврата. Я присутствую в точке окаменения моего эмпирического бытия: «Дальнейшее — молчание». Но это умолка-ние в незнании в качестве стремления не знать того, что мне не позволено знать, остается все еще вопросом, не содержащим в себе ответа, говорящего мне, кто я есть, но несущим требование поставить и испытать мою жизнь перед лицом моей смерти. Тем самым в самое сосредоточие моей активности вступает предельная дихотомия: то, что сохраняет свою существенность в присутствии смерти, совершено в экзистенциальном смысле, а то, что обнаруживает свою непрочность, является лишь чисто эмпирической данностью или данностью витальной, чистым здесь-бы-тием (Dasein). Но следует добавить, что я устремляюсь экзистенциально к гибели, если в свете смерти я не могу обрести ничего значительного и отдаюсь нигилистическому отчаянию. Смерть перестает быть пограничной ситуацией, когда она выступает как абсолютное несчастье объективного разрушения. В не меньшей степени я избегаю экзистенциального измерения, когда я всецело присоединяюсь к партикулярному, как если бы оно было абсолютным, когда я замыкаюсь в вожделении, ревности, в желании самоутверждения или в гордости как в своей витальной тюрьме. Следовательно, смерть может стать как бы зеркалом существования, так как каждое его проявление на феноменальном уровне должно рассеиваться, если существование имеет значение жизни. Смерть выступает сосредоточием существования, его утверждением, отмечая знаком относительности все то, что есть лишь здесь-бытие (Dasein). Для того, кто существует внутри пограничной ситуации, смерть не является ни близкой, ни далекой и чужой, ни враждебной, ни дружеской. Но она есть и то и другое в самом движении своих противоречивых проявлений.