Опыт конкретной философии
Шрифт:
' Это почти то же самое, что я называл чистым «Ты» в «Метафизическом дневнике».
187
Конечно, для воли к жизни, рассматривающей длительность жизни как критерий бытия, неизбежная смерть не может не быть не чем иным, как причиной отчаяния, притом неизлечимого. Стремиться забыться означает лишь попытку убежать от проблемы. И тщетно пытаться уверять себя вместе с Эпикуром, что страх смерти основывается на путанице, говоря, что «поскольку я жив, смерти нет, а когда придет моя смерть, то меня уже не будет, следовательно, моя смерть меня не касается»*. Каждая из этих мыслей сама по себе верна, но никакая из них не в силах подавить ужаса перед лицом небытия. И с той же суровостью Ясперс осуждает усилие представить себе чувственно данное бессмертие, разыгрывающееся во времени, другую жизнь за пределами смерти. Любое допущение подобного рода кажется ему в высшей степени невероятным и даже противоречащим данным опыта. В связи с этим интересно заметить, до какой же степени эта критика позитивизма позволяет, несмотря ни на что, так запугать себя этими отрицаниями, свойственными позитивизму самого грубо-сциентистского толка. И Ясперсу кажется, что мужество в виду смерти тогда лишь есть настоящее мужество, когда всякое представление о потустороннем полностью отвергнуто. В его глазах верующий, основывающий свои сверхземные упования на гарантиях или псевдогарантиях, содержащихся в догматах веры, утрачивает пограничную ситуацию
188
постольку она стремится к смерти. И несомненно, эффективна насильственная смерть, грубое прерывание жизни. Это не осуществление, а конец. Однако существование стоит перед смертью, как перед необходимым пределом своего возможного исполнения. Вспоминая историю Тристана и Изольды*, Ясперс подчеркивает значение откровения, которое связывается со смертью от любви, с Liebestod, но тут же напоминает, что подлинное осуществление исключает невозможность выдерживать тяготы жизни, презрение к себе, смешение своего рода тревоги и сладострастия. Смерть может иметь глубину лишь тогда, когда она не является только бегством от жизни. Ее глубина связана именно с тем, что ее чуждость стирается, чтб я иду ей навстречу как к моему началу, в котором я непостижимым образом обретаю завершение того, что я есть, нахожу таинственный приют.
СТРАДАНИЕ. Страдание выступает в бесчисленных формах, но оно всегда есть частичное разрушение, за которым маячит смерть. Поскольку я веду себя перед лицом страдания так, как если бы оно было не неустранимым, но преходящим и по праву доступным устранению, постольку я остаюсь вне пограничной ситуации. Я борюсь со страданием, я полагаю, по сути дела, что оно может быть преодолено. Однако победы, достигнутые над страданием, всегда только частичны и ограниченны. Правда, сегодня считают, что, когда биология и медицина достигнут большего прогресса, когда искусство политики позволит осуществить абсолютную справедливость, тогда страдания, мучения, болезни окончатся и смерть станет не более чем безболезненным затуханием, не пробуждающим ни желания умереть, ни страха. Эти успокаивающие мысли не могут в действительности избавить нас от проблемы смерти и страданий. Тот, кто отказывается смотреть прямо в лицо неизбежности страдания, обречен баюкать себя иллюзиями (неискренность перед лицом болезни, своих собственных духовных недостатков и т. п.). Начинают обвинять других в глупости, злобности. Или же избегают тех, кто страдает, особенно тех, чьи болезни кажутся неизлечимыми. Отсюда расширяется пропасть между счастливыми и несчастными, и в результате кончают ненавистью и презрением к тем, кто страдает.
Напротив, в пограничной ситуации я признаю мое страдание как нечто единое со мной самим. Я не пытаюсь скрыть его от себя каким-то неуклюжим образом. Я живу в своеобразном состоянии напряжения между волей сказать да моему страданию и бессилием его произнести с полной искренностью. Я обнаруживаю, что если бы счастье было последним словом жизни, то возможное существование, или экзистенция, было как бы спящим. Примечательно, что чистое счастье представляется пустым. Точно так же как страдание уничтожает наше эмпирическое существо, так и счастье оказывается угрожающим нашему подлинному существу. Из глубины моего существа против моего собственного счастья поднимается своего рода возражение, исходящее из знания того, что ему не позволено быть
189
простым и непосредственным. Счастье есть нечто такое, на что нужно осмелиться и чего нужно добиться. Между смирением активного существа, отказывающегося понимать и борющегося без передышки, и пассивным смирением того, кто убегает в непосредственное наслаждение, существует своего рода полярность, которую я преодолеваю, погрузившись в глубины пограничной ситуации. Тогда мое страдание перестает быть случайной судьбой и как бы знаком моей испорченности, с тем чтобы обнажить передо мной экзистенцию. И тогда его трансцендентную направленность можно искать в той мысли, что когда я вижу, как страдают другие, то воспринимаю их страдания, как если бы они страдали за меня, вместо меня, как если бы для экзистенции требовалось переносить страдание мира как свое собственное (Bd. П. S. 232—233).
БОРЬБА. Смерть и страдание суть пограничные ситуации, которые осуществляются сами собой, без моего активного сотрудничества. Напротив, борьба, ошибка или вина — пограничные ситуации лишь благодаря моему участию. В самом деле, я не могу быть без того, чтобы их не было. И пытаться их избежать означает или восстанавливать их в другой форме, или стремиться к самоуничтожению. Для нас борьба предстает в многообразии форм, располагающихся, начиная с низшего ее уровня, между борьбой за жизнь — вполне бессознательной — и на самой вершине борьбой как любовью или борьбой с самим собой, чтобы стать тем, кто мы есть. Таким образом, мы должны различать два совершенно разных вида борьбы: один из них — это витальный вид, представляющий борьбу с помощью силы, другой — экзистенциальный, являющий собой борьбу в любви и посредством любви. Борьба за жизнь не только неизбежна, но, надо признать, что определенный уровень материального успеха за счет других является абсолютным условием эффективной духовной жизни. Несомненно, солидарность существует, но в очень ограниченных пределах. Она может создать лишь ограниченные единства, которые вступают между собой в борьбу. Конечно, здесь, как и для страдания и смерти, я могу пытаться поставить себя вне пограничной ситуации и смутным образом представить себе жизнь, в которой царили бы право, мир, условия жизни, приемлемые для всех. И так как мои собственные условия жизни относительно устойчивы, то я могу забыть, что борьба остается уделом и пределом всякой жизни. Тем самым я укрываюсь
в своего рода нейтральности и впадаю в иллюзии по поводу объективности моих оценок. Но как только возникают внешние угрозы, я сразу же чувствую на себе неясное давление, я осознаю несправедливость, которой я пользовался к своей выгоде и которая позволяла мне принять фальшивую позицию безучастного судьи. И если воля к ясному зрению побеждает мои бессознательные сопротивления, то я должен буду признать реальные условия, позволяющие мне быть тем, кто я есть.Отсюда очевидные решения проблемы, заключенной в пограничной ситуации, таковы: или я буду пытаться реализовывать существо
190
вание без борьбы, эту утопию, в лоне которой мне суждено уничтожать самого себя, или же я буду утверждать борьбу как таковую, какими бы ни были ее ставки, отдаваясь воле к могуществу, меня одушевляющей. В этих обоих случаях пограничная ситуация на мгновение схватывается, но тут же теряется из виду. Первое решение предполагает иллюзорную идею о том, что жизнь возможна в плоскости абсолютного непротивления. Второе же приписывает борьбе внутреннюю значимость, которую она не вправе требовать (Bd. П. S. 238). Впрочем, подчеркнем, что все это может переместиться во внутренний план: так, ригоризм усиливает пафос борьбы — борьбы против себя, против своих инстинктов. И соответственно, нам известна и противоположная установка, приглашающая нас потакать нашим склонностям, советуя нам внутреннее непротивление. «Обе эти противоположные установки, — говорит Ясперс,—доступны ясной и рациональной мысли, так как они обе находятся за пределами пограничной ситуации». Отметим это замечание, имеющее принципиальное значение.
Однако на самом деле и непротивление, и насилие равно ведут к разрушению и отчаянию, даже если это лишь отчаяние не иметь противников. И для разума выбор кажется неизбежным. Конечно, станут оспаривать то, что жизнь предполагает насильственно ведущуюся борьбу, или же по меньшей мере скажут, что мы должны устроить такой порядок, в котором решение было бы не за силой. Но сколь много фактических возражений на такой оптимизм! Чрезмерный рост народонаселения Земли, относительная недостаточность средств выживания, неизбежность труда, разрушающего индивида, но необходимого для выживания рода, и т. п. В действительности любая справедливая и рациональная организация жизни не более чем небольшой островок. Всемирная организация такого рода — химера. Идея о том, что сила смогла бы быть не более чем только средством на службе права, должна оставаться лишенной реальности, тем более что само право, в лучшем случае, не более чем выражение баланса исторических сил, действующих в той реальности, порядок которой берет свое начало в решениях, полученных в борьбе, и поддерживается угрозой обращения к силе. Идея права, универсального и одновременно конкретного, — чистая отвлеченность, абстракция, которую невозможно осуществить. Безусловно, мирное устроение сообщества людей не может быть ни построено эмпирически, ни интуитивно представлено в качестве идеала. Пограничная ситуация поэтому сохраняется. И если я хочу жить, то должен согласиться воспользоваться насилием, которое где-то осуществляется. Следовательно, я должен сам его вынести. Я должен помочь ближнему и принять помощь других. Именно так, окольными путями, я иду к единству и компромиссу. И отсюда следует, что не существует решения, объективно значимого раз и навсегда. Но существуют только исторические решения, навязываемые нам hie et nunc, здесь и сейчас. Весь вопрос в том, чтобы знать, где надо встать на позицию силы и ис
191
пользовать ее, где рисковать и бороться, а где уступить и претерпеть. Решение не вытекает из общих принципов, хотя и без них оно не может быть получено, но следует из исторического существования в его диспозиционности. В противовес предельным, абстрактным и однолинейным представлениям мы являемся такими существами, которые обретают свою реальность и существование в погруженных во время ситуациях борьбы. И наша реальность не имеет ничего общего с тем, что завершено в себе или вневременно.
Теперь нам остается рассмотреть не борьбу за жизнь, власть или могущество, а борьбу за экзистенцию, предоставляющую себя любви. Так как экзистенция реализуется лишь в коммуникации, или общении, а она — в лоне ситуаций, преобразующихся во времени, то имеется чистое созвучие (Einklang) взаимопонимания, могущее быть лишь мгновенным и исчезающим. Тот факт, что уверенность бытия может вспыхнуть только из борьбы, нацеленной на самообнаружение или самораскрытие, составляет для существования пограничную ситуацию, позволяющую ему наиболее глубоко осознать себя, но столь же радикальным образом и отчаяться в себе (Bd. И. S. 242). Говоря экзистенциально, в сфере явления ничто не обладает определенным неизменным значением. Экзистенция кроется в самой борьбе, вскрывающей подлинное бытие, она есть само это раскрытие подлинного бытия в борьбе. Борьба нацелена на истоки, понимаемые не как основополагающая диспозиция природы, но как свобода. И это происходит по ту сторону мира точности, по ту сторону любой объективности. Такая борьба протекает безо всякого насилия. Она не может вестись так, чтобы одна сторона побеждала, а другая испытывала поражение. Победа и поражение являются здесь общими. И под какой бы формой насилие ни вмешивалось (внушение это или давление интеллектуального престижа), оно кладет конец борьбе. Такая борьба возможна только при условии одновременного обращения и против другого, и против самого себя. Экзистенции, которые любят друг друга, буквально прекращают что бы то ни было просить друг у друга. Конечно, нечто во мне хотело бы, чтобы я смог освободиться и от этой борьбы, чтобы я только принимал другого и себя самого безусловно. Но экзистенциальная любовь, поскольку она свершается в длительности времени, не может быть спокойным сиянием душ, светящихся одна другой. Это было бы несдержанностью чувства, скрывающей реальность. Экзистенциальная любовь предполагает жгучее взаимное вопрошание. Нам легче заметить деградированные выражения, которые такая борьба способна породить: диктаторские замашки, иногда допускаемые превосходством ума, пассивность того, кто безусловно подчиняется воле другого, замещение любовной связи в собственном смысле слова жалостью или внешней требовательностью. И случается, что некий вид лжи ее грубо искажает, например, когда один из любовников на самом деле не ищет ничего другого, кроме самоутверждения, или когда, охваченный ненавистью к само
192
му себе, он пытается увлечь и другого вместе с собой на путь саморазрушения. Если взаимности недостает, то борьба, то есть сама любовь, истощается, ослабевает, экзистенция уничтожается.
ВИНА. Любое действие влечет за собой в мировом целом такие последствия, о которых сам деятель и не подозревал. Он трепещет, констатируя эти непредвиденные результаты. Действительно, я принимаю, что мои собственные условия жизни означают труд и страдания других людей. Я живу эксплуатацией, даже если я и оплачиваю моим трудом, моими болями и, в конце концов, моим собственным исчезновением такую несправедливость. Так что же такое эта душа, чистоту которой я намерен беречь? Этбго я не знаю, я отброшен к конкретному сознанию, которое ведет меня и неким образом настаивает на том, чтобы обвинить меня. Чистота души — это истина существования, подлинность существования, которое на самом деле подвергается риску и осуществляет нечистоту в мире, с тем чтобы в непрерывном сознании своей виновности усматривать в осуществлении чистоты лишь бесконечное задание, цель своей временной жизни.