Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Опыты

Вишневецкая Марина Артуровна

Шрифт:

В нашем дворе на стройке под охраной работали узники из еврейского гетто. Многие из них заходили к нам в дом, и мы помогали им, чем могли. Затем я много раз проникала к ним в гетто, проползая под колючей проволокой. Для того, чтобы охрана не отличала меня от узников гетто, на фуфайку спереди и на спину на левой стороне против сердца, приходилось нашивать желтые круги. Такой был установлен порядок фашистами. Приносила я этим бедным, изможденным людям в основном еду, делилась с ними, чем могла.

В начале 1942 г. я узнала, что партизаны организовали прием еврейских детей из гетто с последующей отправкой их в Россию. После установления связи с партизанами я начала тайно выводить детей из гетто, прятала их у себя в подвале, а потом переправляла в партизаны. Спасением еврейских детей занимались

многие люди, в том числе мои знакомые, соседи. Я вывела из гетто 8 детей. Еще одна из спасенных - Левина Ревекка Михайловна, с родителями которой я жила до войны в одном доме. Она прожила у меня в подвале около 2-х лет, а затем я отвезла ее в Вильнюс."

(Потому что узнавший бабушку одноклассник был снова замечен возле Валиного дома…

Артемыш, уж если я не поленилась набрать Валино письмо, не сочти за труд, прочти его хотя бы еще один раз. Начиная с "неполного начального образования", меня в нем забирает каждая фраза. Особенно эта: "спасением еврейских детей занимались многие люди…" Ты понимаешь, почему - да?).

Посмертное Валино свидетельство Фонд Клеймс Конференс к сведению принял. Но поскольку документом оно все-таки не являлось, бабушке было назначено собеседование (день и час): ей предстояло ответить на ряд вопросов, то есть фактически сдать экзамен на знание материала. Слышать немецкую речь без дрожи у бабушки до сих пор не получалось… Тебе было лет двенадцать, не меньше, потому что мы были уже без Елоева, - пришли поздравить ее с днем рождения, ты моментально заскучал, стал переключать каналы, попал на фильм про войну, радостно обмер, еще бы: там лаяли овчарки, немцы кричали "русиш швайн" и стаскивали с чердака партизана!
– у бабушки в руке запрыгали чашки, она как раз доставала их из серванта, я выхватила у тебя пульт…

И вот теперь я ехала с ней в машине на Малую Бронную, в представительство немецкого Фонда. С валидолом, нитроглицерином и на всякий случай нашатырем. Ничего этого, к счастью, ей не понадобилось. Растерянная в машине, испуганно озирающаяся в коридоре, войдя в кабинет, бабушка преобразилась. Из нахохленного воробушка вдруг превратилась в орлицу. Но ее старенький черный сарафан и под ним моя двадцатилетней давности кофточка, белая ажурная, из акрила с желтым пятном на рукаве, а еще шерстяные чулки (она так и не сумела привыкнуть к колготкам), подобранные круглыми резинками, - один из них вдруг предательски пополз вниз, - и все это среди по-западному безукоризненного офиса… Это щемящее чувство словами не выразить, может быть, плачем скрипки, еврейской скрипки. А бабушка не смотря ни на что любезно кивнула переводчице, чинно поздоровалась с немцем. Он ответил, слава Богу, по-русски, хотя и с заметным акцентом. Предложил ей стул, и экзамен начался.

Сначала немец спросил, носили ли узники минского гетто звезду Давида. Бабушка ответила, что нет, они нашивали на одежду так называемые латы - круги, которые вырезали из старых чулок и штанов. Второго вопроса я не запомнила. Я зачем-то нащупывала в сумке валидол. Сколько бы я ни говорила тебе про могучие бабушкины гены, о чем и в самом деле ты не должен никогда забывать (и значит: не бояться выйти во двор, когда Белякович выгуливает там своего ройтвелера! мало ли, что было на дискотеке? он такой же трус, как и ты! да никогда в жизни он на тебя его не спустит!) - сколько бы ни занималась подобной духоподъемной ерундой, сама я почти наверняка при первом же косом взгляде бросилась бы обратно, в гетто, как это сделала Люба. И точно так же, как Люба, которую весть о начале войны застала на Кавказе, на студенческой географической практике, стала бы пробиваться в Минск, куда поезда с гражданскими уже не ходили: Люба уговорила какого-то военного, и он всю дорогу продержал ее у себя под полкой, - потому что в Минске был ее любимый, русский парень двухметрового роста по кличке "Миша, достань воробушка". Потому что характер - это судьба. Извини, что повторяюсь: ужас хочется заклясть, заговорить любой формулой - первой, которая приходит на ум. Эта все-таки не самая глупая.

Последний третий вопрос, заданный бабушке, касался ее родных. Она назвала имена, приблизительное время их гибели, способ умерщвления. Только тут я узнала, что в гетто погибли и три ее двоюродные

сестры.

Переводчица стремительно печатала имена, даты… Немец, бабушкиными познаниями явно удовлетворенный, сказал, что почти уверен: решение по присуждению ежемесячного компенсационного платежа будет положительным, но окончательный ответ нам пришлют почтой. Бабушка поднялась. Я шагнула к ней, чтобы взять ее под руку. Она же вдруг вскинула подбородок. Скрюченные подагрой пальцы смяли, потом развернули носовой платок и он, перекрахмаленный, до блеска разглаженный, хрустнул. Или по ветхости треснул? Что-то происходило, чего я не могла понять. Немец как будто тоже занервничал. Повисла странная пауза. Бабушкин локоть выскользнул из моей руки. Она наклонилась и, найдя под подолом сарафана резинку, подтянула ее вверх вместе с чулком. А потом, распрямившись, вдруг шагнула к столу переводчицы: "Я хочу, чтобы вы записали следующее!"

Переводчица спросила у немца глазами: что делать? Немец кивнул и на всякий случай стал мягкой салфеткой протирать свои японские очки, раньше я про такие только слыхала: легкие-легкие, с тонкой и очень гибкой оправой, ее еще называют "леской" - говорят, они стоят баксов пятьсот.

Ну вот, Артюша, мы и подобрались к тому, ради чего я села писать тебе это письмо - так сказать, к новости, от которой мне все еще некуда деться.

Бабушка диктовала, переводчица послушно выстукивала.

На сохранившейся у нас фотографии Жанночке около полутора лет. Взрослые позируют, а моя маленькая тетя, на руках бабушки Лизы изогнулась, голова чуть повернута, чуть закинута, волосики прилипли ко лбу, на ней свитер ручной вязки, должно быть, она уже успела в нем набегаться, теперь ей жарко…

В сентябре сорок второго Жанночке исполнилось три. Где-то около этой даты бабушке удалось вывести ее из гетто. До переправки на большую землю неделю, максимум десять дней, девочка должна была жить у Вали. Но ребенка в подполе не удержишь. И Жанночка носилась по квартире, носилась по общему с соседями коридору, гоняясь за двумя маленькими Валиными детьми, Светой и Олегом. Бегала за ними и весело кричала: "Рихтер идет! Рихтер идет!" Все дети, которых она знала до этих пор, именно так играли друг с другом. Рихтер был начальником минского гетто.

Его имя в Минске было известно каждому. И Валя - она ведь и без того рисковала не только собой, но и жизнями своих детей, - попросила бабушку, до появления документов и самой возможности переправки, буквально на несколько дней отвезти девочку обратно в гетто.

Именно в эти несколько дней она и погибла вместе со своей бабушкой Лизой, в специальном фургоне, оборудованном для умерщвления газом.

Переводчица, как и немецкий сотрудник Фонда, наверное, слышали истории пострашней. Они еще раз сдержанно бабушку поблагодарили, немец даже привстал, выразил сожаление, что им пришлось нас побеспокоить.

"Так что Жанночка отчасти сама виновата в своей смерти", - сказала вдруг бабушка.

Я сунула под язык валидол. Мне просто понадобился во рту этот холодный, резкий вкус, отрезвляющий, какой-нибудь.

То, что бабушка рассказала об этом не мне, а им, чтобы они дали денег, но дали, собственно говоря, для меня, на прокорм семьи со своим университетским образованием фактически не способной… и то, чем она вдруг закончила свой рассказ - то, что она до сих пор как будто искала себе оправдание, но искала так, как могла лишь она, моя ни на кого не похожая бабушка, искала и не находила его, - никакая еврейская скрипка выплакать за меня не могла бы. Разве что кантор, своим протяжным то ли пением, то ли уже завыванием, балансирующий непостижимым образом на грани красоты, достоинства, сдержанности и отчаяния.

"О, небеса мои, вы опустели,

Вы - мертвая, бесплодная пустыня.

Единый Бог здесь жил, - теперь он умер."

Этих слов, конечно, ни один кантор пропеть не возьмется. Они - из "Сказания об истребленном еврейском народе" Ицхака Каценельсона. Заметь, не об истреблении - об истребленном. Потеряв в Варшаве двух маленьких сыновей и жену, сам он погиб два года спустя в Освенциме, вместе с последним, третьим сыном.

"Но дети еще могут улыбаться…

Поделиться с друзьями: