Орфики
Шрифт:
Скоро нас с Ионой погнали с Ваганьковского рынка, ибо молодежь стала нарасхват раскупать его березовые поганки. Возьмут пакетик и тут же в сторонке его схрумкают. Дня четыре всего мы простояли, как подходит к нам амбал из тех, что рынок пасли, особенно цветочную его часть, кладбищенскую, и говорит: «Исчезните, грибники». Я ему: «Распродам и пойду». Тогда он ударил меня по лицу – прямо искры из переносицы. И все мои звонкие подосиновички на асфальт смел. А Иона успел на себя корзинку принять и невредимым остался.
Так мы с ним переехали к подземному переходу на Солянке. Людное, бойкое место. Но не наваристей рынка. Торговали потихоньку. С утра в лес, к десяти уже товар раскладываем. Но внезапно грибы сошли. Поехал я тогда домой и взял из родительской библиотеки книжку писателя Солоухина. В ней автор после рассказов о природе приводил таблицу разграфленного по железнодорожным направлениям
Наконец я разуверился в прибыльности благородных грибов и ударился в промысел лисичек. Сначала в Калуге на вокзале нашел пункт сбора. Управляющим там оказался в самом деле француз – усатый, пахнущий табаком и одеколоном весельчак. Он неспешно и точно взвешивал грибы и вежливо отсчитывал деньги. Две ночи я провел в Калуге, днем летая по областным лесам в поисках золотых крупинок под ногами. Красота вокруг стояла неписаная – луга, всхолмия, перелески, чудесная мелодия пейзажа, тонкая и отдаленная, как русская дорожная песня, полная прошлой жизни и печали… Но при пристальном вглядывании становилось ясно, что вся Калуга переехала в лес. В лесу лисичек оказалось меньше грибников, выбиравшихся на хлопотливую охоту целыми семьями.
Тогда я вернулся к Солоухину, снова погрузился в радиальные разбеги по подмосковному раздолью, пересекая все три округа ПВО столицы, то и дело в лесах, особенно под Степанщином у Рязанского шоссе, натыкаясь на колючую проволоку военных частей. У Солоухина об этом сказано не было, но народная молва говорила, что самые грибные места в запретках. Главное – уметь подлезть под запитанными электричеством оградами и походить с той стороны, пока не нарвешься на часового, и тут тоже требовалось искусство уцелеть – ибо подстрелят, а нет – так передадут особистам на предмет шпионажа и диверсии.
Будто пчелу на патоку, меня влекло на эти запретки; как зачарованный я обходил встречавшиеся в лесу холмики с бетонированными створками, о которых ничего лучше вообразить не мог, кроме того, что это трамплины подземных взлетных полос. Они, как правило, располагались на краю лугов, подозрительно ровных и просторных, насчет которых в детстве мы твердо были уверены, что перед нами замаскированные аэродромы. В случае войны они могут быть задействованы как партизанские, десантные базы развертывания боевых действий. Пару раз я нарывался на патрули у бетонок; после проверки документов меня выпроваживали в обитаемые зоны, но и таких забегов мне хватало, чтобы поднабрать десяток-другой бархатистых шляпников. И вроде всё уже шло по накатанной, какой-никакой заработок я имел, на мед с орехами и Веру прокормить хватало и кое-что на черный день удавалось отложить. Я мечтал к зиме снять комнату в центре города, как вдруг всё в одночасье пошатнулось.
Поехал я в то утро проведать любимое свое место – сосновый бор под деревней Хорошово, от Коломны верст семь, не больше. Я любил те места за живописность. Как нагуляюсь по лесу, иду на реку. Из-за пригорка открывается задумчивый простор, река Москва вдали полноводно идет в разлив и впадает в Оку. На том берегу над понтонным мостом, по которому, грохоча железными листами настила, прокатываются телеги, автомобили, мотоциклы, взгляду открывается деревня Черкизово. Так хорошо лежать под обрушенной церковью красного кирпича в трескучей от кузнечиков, нагретой солнцем, пахучей траве, глядя, как внизу облака не спешат проплывать по речной глади, как рыбы там и здесь выплескивают круги, сносимые дальше по течению… В действующей черкизовской церкви в полутьме горят свечи, тускло озарены иконные лики. Я не решаюсь зайти в церковь, но всякий раз робко подхожу вплотную к стеклянным створкам, чтобы вглядеться в таинственный сумрак. Я боюсь мертвецов и не могу забыть, как однажды застал в этой церкви отпевание; гроб стоял на табуретках, остро торчал подбородок не то старика, не то старухи, с белой лентой на лбу… Я боюсь столкнуться с гробом и сейчас, но всматриваюсь – не покажется ли под сводами в восковом чаду плоскодонка Харона.
После я снова иду в лес и стараюсь забраться повыше от реки, ибо Солоухин учит, что вблизи речных берегов, изобилующих грунтовыми водами, грибницы не укореняются. В то утро я спрятал
велосипед как обычно – на обочине шоссе, и с лукошком отправился на охоту. Часа через два, так и не набрав положенный десяток, я выбрался к дороге и пошел по обочинной канаве в поисках велосипеда.В лесу меня и раньше посещали беспричинные припадки страха. Началось это еще в детстве – я обожал пропасть в чащобе на весь день, заблудиться, слиться с лесом, выйти куда-нибудь далеко-далеко от поселка и потом гадать по местности, где я. Я не боялся этих приступов, потому что знал об одушевленности леса, понимал: лес просто хочет меня предостеречь от чего-то, просит поскорей уйти из этого места, для моего же блага. Первый раз это случилось, когда в траве я увидал свежие капельки чьей-то крови. Видимо, раненое животное, прикушенное хищником – уж не знаю кем – волком, лисой, брело здесь недавно. В мгновение ока тогда я вскинулся, и помчался, и бежал, будто подпаленный, пока не сбил с себя пламя страха и не упал, задыхаясь, на землю…
Но в тот день за Черкизово случилось такое, что не имело отношения к лесу. Сначала вдруг разом замолкли птицы, и в тишине тревожно я прислушался к себе: куда бежать? Но ушами ничего не услышал, зато погодя услыхал нутром: звук начинался из моего живота и отдавался в подошвах ног, листва на деревьях задрожала, и показалось мне, что теперь и трава дрожит, и земля дробко приплясывает. И только спустя минуту, или больше, я услыхал грохот и лязг, он становился всё оглушительней, я кинулся на обочину и увидал, как стремительно и огромно, вздымая черные столбы дыма, идут по шоссе танки: гусеницы настилались на асфальт, и верхняя их часть бешено бежала, обгоняя корпус, подгоняя и расшвыривая выломанные кусочки асфальта. Первой мыслью было: «Война!» Второй: «Надо ли возвращаться? Не лучше ли остаться в лесу и сразу выйти на связь с партизанами?..» Допустить, что это не вражеские танки, я не мог. Я лежал в траве на обочине, скрытый зарослями бузины, всем телом ощущая дрожь земли, и было в этой дрожи что-то приятное и жутковатое мышцам моим и плоти – щекотка, заставлявшая вжиматься в дерн еще сильнее.
Я отыскал велосипед и, не чуя под собой ног, подкатил к станции Хорошово. В электричку влезть не удалось – она вся была забита десантниками, и пришлось мчаться по платформе к первому вагону, выделенному для штатских, благо машинист придержал отправление.
Выйдя из вагона электрички на Казанском, позвонил Вере на работу. Пока она шла к телефону, я слышал, как в трубке грохотали пишущие машинки. Вера сказала, что останется в Белом доме.
Весь день я прошагал по Москве. Над ней царили солнце и покой; лица людей были серьезны, но не тревожны… Вечером следующего дня я стоял у Белого дома в оцеплении, в сквере на костерке варил ополченцам грибной кулеш и принимал у сердобольных женщин из Медведково промасленные пакеты с пирожками. Два бродячих пса кормились у нашего бивуака. Первый день у Белого дома прошел даже весело. Там и здесь занимались самодеятельные концерты, хрипели подражатели Высоцкому, завывали любители Цоя, слышался смех, и все охвачены были всеобщим оживлением. Казалось, посреди Москвы был устроен туристический слет, и само по себе привольное питье пива и щекочущее нервы ощущение самостийности, так необходимое мужчине и влекущее его в леса, поля и горы, очаровывало.
В моей компании у хлипкой баррикады из проволоки, дорожных знаков, покрышек, урн кроме студентов чем-то заняты были три мужика лет сорока, к которым присоединились еще двое, очевидно, старые их приятели. Работяги, с короткими толстыми пальцами, едва ли способными держать карандаш, зато бесчувственными к ударам молотка, – они вполголоса переговаривались о своем, и, пока мы, молодежь, горланили и болтали, они упорно обходили окрестные пресненские дворы и тащили кто что нашел: ржавый лист, оторванный от гаража, обрывок водосточной трубы, снятые с оси карусели, балки качелей.
На второй день не то от недосыпа, не то ввиду осознанности всей серьезности противостояния мы приуныли.
– Ну, братцы-кролики, чего скисли? – спросил нас широкоплечий мужик, будто сошедший с картин Дейнеки, со светлыми водянистыми глазами. – Хватит пиво сосать, марш на Рочдельскую, там во дворе разоренная голубятня, будет чем поживиться.
Мы нашли эту голубятню, разломали и, все в пуху, перьях и сухом помете, перетащили каркас и железные листы к баррикаде. Никонов – так звали бригадира – ужинал с товарищами. На ящиках, облепленных черными ромбиками с оранжевыми буквами “Marocco”, они резали краковскую колбасу, разламывали ржаные лепешки и разливали из мятой солдатской фляжки спирт. В тот день я научился этой русской премудрости: выдыхать, набирать в рот огненную жидкость, глотать и ощущать, как внутри распускается роза свободы.