Орнамент
Шрифт:
Вечерело. Я возвращался от Герибана. На улицах постепенно стихал шум, продавцы закрывали магазины, прохожие спешили в кафе, в пивные, в кино, в обшарпанные подъезды. Город был чист, высушен и продут ветром, от снега не осталось и следа. Дни бывали солнечные, но воздух все никак не согревался. Ночи стояли холодные, порой даже с морозцами. В прежние годы у дедули в парке уже были обрезаны деревья и декоративные кусты, но в этом году — ничего, он только сулил Святому Блажею, что нынешние именины не забудет. Еще хорошо, что из постели кое-как выкарабкался, два дня подряд я уже видел, как он трусит по парку, хотелось его окликнуть, но я был уверен, что он и так подойдет и бросит мне в окно камешек, но он — нет, даже не подождал, исчез раньше, чем я решился помахать ему рукой. Неужели он намерен и дальше на меня дуться? Я-то думал, мы уже помирились, а он вот как, стал меня избегать.
Собственно говоря, я направлялся к дедуле, но мне пришло в голову, что заодно можно было бы выполнить обещанное Герибану, а от Герибана я хотел сразу же побежать к дедуле. Но как-то это у меня не вышло. Герибан совсем сбил меня с толку, испортил мне весь вечер. Он вел себя так неестественно, что было очень не по себе. Что это он хотел мне сказать, когда вышел проводить меня? Неужели он вел себя так странно под действием
По пятницам я всегда спешил в университет, потому что там меня ожидало письмо от Эвы. Мне не следовало бы этим слишком хвастаться, поскольку ее письма хоть и были адресованы мне, предназначались и Йожо. Но я из-за этого не расстраивался и с готовностью отвечал Эве: на одно ее письмо приходилось моих пять. Правда! Каждое мое письмо: куча слов! Выбери, что тебе нравится, построй из этого, что хочешь! Мне всякий раз хотелось произвести впечатление. Писал обо всем и ни о чем, критиковал театральные спектакли и концерты, оценивал выставки, поучал философов, журил поэтов, порой и сам поддавался минутному вдохновению и пробовал сочинять стихи, но в следующем письме сам над собой насмехался; я выдумывал, что умею рисовать и писать картины, что разбираюсь в астрономии, обладаю языковым чутьем, знаю, что такое марь и заболонь, не боюсь использовать такие слова, как пойма, окопник, лужанки, гарь, выселки, слова, которые в прошлом играли важную роль в топонимии этого края. Я писал все, что мне хотелось. Командовал словами, а иногда слова командовали мной. Я знаю, что между словами «строить» и «творить» огромная разница, но между «строением» и «сторожкой» часто разница лишь в размерах. Мы построим самое большое строение, дом, государство, церковь, монастырь… Построим стену, которую невозможно сдвинуть, туннель, сквозь который ничего не увидишь, мост, который не зашатается ни под какой тяжестью… Мы построим часовню, сторожку, скульптуру и картину… Построим, застроим, перестроим… Напишем роман! Сначала: по-, потом стро-, и уже готово: -им! Легко им строить! Построим сторожку, и врата ада ее не одолеют! Погоди, достроишься ты у меня! Строить и защищать свою родину будь готов! Мы живем на улице Молодых Строителей. Построим новую систему хозяйствования, перестроим мышление людей, застроим окно и будем смотреть… Выйду из сторожки, достану увеличительное стекло: мир передо мной затуманился. Надо поскорее о чем-нибудь вспомнить. Несколько Эвиных фраз: «Как вы поживаете? У вас все так же несет квашеной капустой? Принесите туда сосновых поленьев, говорят, они поглощают дурные запахи…» Мне снова есть о чем написать. «Милая Эва! Пару дней назад умер президент, а сразу после этого был день Святого Йозефа. Я поругался с Йожо. И очень жалею об этом. Мне необходимо тебя повидать. Я доберусь до Брусок раньше, чем это письмо. Хочу с тобой поговорить. В Брусках или в Трнаве, все равно. Какой-то Лабуда поехал в Татры отдохнуть, и родители велели ему сразу же после приезда написать. Он написал: Горы здесь зеленые — Лабуда. Твой отец — человек вспыльчивый. Когда-то (при капитализме) вы выкармливали черного поросенка, у которого в голове стала расти опухоль, потому вы повезли его в Трнаву на рынок. Кто же такого поросенка купит? И вы повезли его назад. Отец рассердился, схватил поросенка за ноги или за уши и — шварк, скинул его с воза, так что тот с горки вниз покатился. Шкварки ваши — поминай, как звали! Вот мне и веселее стало. Не сержусь на Йожо, да и он, наверно, на меня не сердится, но у меня постоянно такое чувство, будто он в чем-то меня подозревает. Наверно, думает, что я с тобой встречаюсь. Иногда я тоже так думаю; я встречаюсь с Эвой, хожу с ней, рядом с ней, при ней, езжу на поезде, смеюсь, сочиняю письма и снова смеюсь… Сижу в вокзальном ресторане, где продают холодный фасолевый суп, в окно видно распушившуюся ветёлку, на ней качаются воробьи, они танцуют над дощатым забором, с которого еще не облезла надпись „Смерть сионистам!“ Уже несколько раз спрашивали про меня в университете: Этот парень не еврей? Я не еврей, но рядом с нами была пашня Самуэля Нахтигаля, он смотрел на меня в детстве. А воробьи — просто так. Я еду, а Эва об этом не знает. Да! Ведь и Йожо — и он? — говорил, что напишет стихотворение. Стихи, хоть сейчас и весна, будут холодными, поскольку все кругом будет засыпано снегом. Откуда-то куда-то поедет поезд и застрянет в сугробах. Герой (мы говорим об эпическом стихотворении) выглянет из поезда и спросит: почему мы стоим? Потом выйдет и побредет по глубокому снегу к локомотиву. Машинист злится из-за того, что на станции отправления забыл купить сигареты, и что у них осталось мало угля, ругает кочегара, хотя знает, что в нехватке угля (и сигарет у машиниста) кочегар вовсе не повинен. Но тот особо и не переживает. Смеется, похлопывает приятеля по плечу, угощает его табачком, вспоминает прежние поездки и товарищей, старые вагоны и локомотивы, „болдуины“ и „гитлеровки“ [15] , в которых ехали на восток, на запад, на север, на юг… Братец ты мой! — обнимает он машиниста. Покуда меня видишь, слепоты не бойся! Герой уже почти возле паровоза, но тут его кто-то окликает: Почему вы вышли? Кондуктор! Хочу узнать, что делается снаружи. Пути замело. Сегодня мы дальше не двинемся. Так и будем здесь торчать? Чего мы ждем? Давайте снег отгребать! Надо дождаться военных. И, кроме того, у нас всего одна лопата. Было бы достаточно отгрести возле стрелок… Возле стрелок, возле стрелок?! — он не желает, чтобы кто-то его поучал. — Вы что, железнодорожник? Нет, — признается герой. Он хочет поговорить с кондуктором по-дружески, рассказывает, что давно не был дома, должен навестить семью и уже завтра вернуться назад. Кондуктор с минуту слушает, потом говорит: пройдите в вагон! Герой продолжает:
у меня дома брат. Может, даже еще и сестра. Не знаю. Давно дома не был. Кондуктор кивает. Видно, что он привык к таким разговорам. Смотрите, другие кондукторы уже недовольны тем, что я тут с вами болтаю! Герой озирается. Действительно, вокруг просто тьма кондукторов, ему не верится, что все они из одного этого поезда. Снаружи довольно светло, однако все кондукторы мигают фонариками, подают друг другу сигналы, которых герой не понимает. Пройдите в вагон! — кричит кондуктор. — Зачем? Вы же сами говорите, что сегодня поезд дальше не пойдет. Пойдет или нет, это не ваше дело. Такой ответ человеку не по душе. А чье же? Чье это дело? Думаете, мне все равно, когда я приеду домой? Немедленно пройдите в вагон! Не пройду. Неспешно приближаются другие кондукторы, сверлят героя глазами, хотят во что бы то ни стало загнать его в вагон. Один из них ухмыляется и злорадно посвистывает. Вдали кто-то машет флажком. Что они, собственно, замышляют? Можно на таких людей положиться? Герой вдруг понимает, что им не очень-то важно, попадет он домой или нет, пожалуй, они бы даже предпочли, чтобы не попал. Он несется по сугробам, двое или трое бросаются ему вдогонку, но вскоре возвращаются. Герой бежит дальше. Оставим его, пусть себе бежит. Стихотворение или сказка еще не закончились».15
Американские и немецкие паровозы, так называемые «паровозы без роскоши», эксплуатировались во время Второй мировой войны и позже.
Все это я написал Эве в письме. Но письмо не отправил. А снова поехал в Бруски.
Эва повела меня к брату Йожо. Он жил не в Брусках, а в соседней деревне. Раньше она мне частенько о нем говорила, знал я его и по рассказам Йожо, а потому встретиться с ним мне было интересно. Но в последний момент пришло в голову, что это не просто интерес, а какое-то навязчивое любопытство, которое в других людях мне бы наверняка не понравилось. Захотелось даже отказаться от этого посещения. Но Эва сказала, что, наверное, будет хорошо, если я познакомлюсь с Рудо, может, он что-нибудь через меня передаст для Йожо. Ну, нет, Йожо об этом знать не надо!
Когда я в первый раз пришел в патуцовский дом, Рудо не мог даже догадываться, кого привела к ним Эва. Ему это было как будто безразлично. Он сидел за столом и что-то читал. На миг поднял голову, и, не вставая, посмотрел, кто вошел. Потом снова склонился над книгой, пересчитал страницы, которые ему еще надо было прочитать, и только тогда встал, как бы в знак приветствия. Я думал, надо будет ему представиться, но он был из не тех, кто спешит каждому человеку сразу же пожать руку и узнать, как его зовут. С минуту он глядел на Эву, потом повернулся ко мне, улыбнулся и подмигнул, словно желая показать, что заметил меня, знает, что я тут.
— Рудо, кто это пришел? — послышалось с кровати. На одеяло в красную полоску высунулась костлявая рука с длинными пальцами.
— Опять любопытничаете, все вам знать надо. — Он слегка мотнул головой и снова подмигнул, на этот раз Эве.
— Юлка, это ты?
— Какая еще Юлка? Пусть только попробует прийти, увидите, как я ее отсюда вымету! — Он взял со стола хлопушку для мух и с силой замахнулся, будто действительно хотел кого-то ударить.
Эва подошла к кровати. — Крестная, это я.
— Ой! Эвочка! Навестить меня пришла?
— Как вы себя чувствуете?
— Плохо, Эвочка, плохо, — пожаловалась она. — Просто мочи моей нет. Каждый день меня этот человек изводит, по весне, видно, и помру уже.
— Это вы-то помрете?! — насмехался над ней Рудо. — Да вас хоронить некому будет. Вы последняя уйдете.
— Вот, слышишь? — вздохнула она. — И так он со мной каждый день. Только глаза утром открою, а он уж и подкусывает.
— А вы их и не закрываете, — отвечал Рудо. — Все время только ко мне и цепляетесь. Все время вам что-нибудь нужно. Даже ночью. Думаете, мне спать не хочется? А она все кричит, злится. На поводке бы меня водила. Ага! Вот вам, фигу!
— Как это ты разговариваешь? — возмутилась Эва. — Разве так с больным человеком разговаривают?
— Эвочка, милая, если увидишься с Йожко, все ему расскажи. И если умру, все равно расскажи. Как он мне… Вот хоть сегодня. Кидался в меня. — И она начала плакать.
— Ну, подожди же! — погрозила ему Эва.
— Думаешь, я боюсь? — смеялся ей в глаза Рудо. — Все время братом меня пугает. Да разве он ее не знает? Она же с самой войны так жалуется. Не слушайте ее! Если есть, кому ее слушать, она заводится надолго. Постоянно она устает, только рот у нее не устает. Да, вот хоть сегодня, чистил я картошку, так она все про нее выспрашивала, не мерзлая ли. Нет, говорю, четыре раза ей повторил. А она снова и снова. Ну, я ей одну и бросил, чтобы сама поглядела.
— Хоть бы не рассказывал, — заметила Эва.
— Не смеши! У нее же ничего такого нет. Привыкла плакать, вот и плачет. А мне все время это слушать? У нее ни на что сил нет. Даже сесть не может. Когда хочет сесть, всегда меня зовет, чтобы я подошел помочь. А сегодня и без меня села, потому что разозлилась и хотела эту картошку мне назад кинуть.
— Бесстыжие твои глаза! — вскрикнула старушка и, позабывшись или словно желая подтвердить слова Рудо, приподнялась, а потом всем телом перекинулась вперед. По обе стороны ее лица свисали седые космы, глаза горели злобой, губы искривились, и из ее уст полился поток ядовитых слов и ругательств.
— И кто тут бесстыжий! — он глянул на мать, ожидая продолжения, потом сел за стол и стал поигрывать хлопушкой.
Старушка снова расплакалась. Эва наклонилась к ней, погладила по волосам, а потом осторожно повалила на подушку.
Я по-прежнему стоял в дверях, некому было предложить мне сесть. Не зная, как вести себя при таком разговоре, я хотел было намекнуть Эве, что нам пора убираться отсюда.
Немного успокоившись, старуха снова приподняла голову, посмотрела на меня и спросила: — Эвочка, а кто этот человек?
Рудо направил в ее сторону хлопушку и слегка погрозил ею.
— Это мой приятель, — отвечала Эва.
Потом Рудо жестом пригласил меня присесть и не обращать внимания на старуху. Я сел.
Рудо чувствовал себя неловко, и все время оборачивался ко мне, словно стыдясь за свою мать или ожидая поддержки. Когда ему уже стало невмоготу, он поднялся, вынул из шкафа флейту и прежде чем начать играть, снова подмигнул мне и лукаво улыбнулся. Он выдул из инструмента несколько писклявых тонов. Больная ненадолго утихла. Она заворочалась в постели, и поскольку сын не переставал играть, начала медленно приподнимать голову, так что я мог разглядеть ее лицо, которое своим выражением напомнило мне Йожо, когда на нем не было очков; не знаю, почему, она остановила взгляд именно на мне, показалось даже, что старушка сейчас засмеется, но она снова легла и стала причитать. Я был в растерянности. А ты наверняка это заметила. Обратившись к Рудо, ты принялась упрекать его в черствости, но он тебя не слушал. И продолжал играть.