Осень на краю
Шрифт:
Марина раздраженно скомкала листок, но взгляд ее успел зацепиться за знакомую фамилию в тексте – Ковалевская.
Что такое?
Она снова развернула письмо – да так и ахнула, когда прочла:
«Наконец-то, спустя два года, мы получили известия о Дмитрии! Он жив и находился до последнего времени на фронте, однако был ранен и оказался в том санитарном поезде, в котором служит Варя Савельева. Варя же и написала Сашеньке о том, что видела ее мужа живым, хоть и не здоровым, а раненым. Варя также сообщила, что старшей сестрой их санитарного поезда была некая особа по фамилии Ковалевская, по имени и отчеству – Елизавета Васильевна. Она ранее служила в военном лазарете в городе Х. и, как выяснилось, была даже знакома с тобой. Ради Бога, Мариночка, напиши мне о ней все, что знаешь, причем самым подробнейшим образом, начиная от внешности и заканчивая событиями ее жизни, о которых тебе может быть известно. Тебе, наверное, кажется странным, что я столь пристально интересуюсь этой дамой? Дело в том, что лет двенадцать назад (да-да, именно двенадцать, как раз в самом начале Русско-японской войны дело было!)
Лучше б ты, дура старая, вместе со своей семьей послала Павлику не привет, а почтовый перевод на крупную сумму, желчно подумала Марина, снова скомкав письмо Олимпиады Николаевны. Пусть бы он шел целый месяц, как это письмо, которое было отправлено из Энска в октябре, а добралось до Х. лишь в конце ноября, но ведь рано или поздно пришел бы! А что толку с ваших приветов, когда есть нечего!
Впрочем, Марина лукавила. Именно сейчас материальные дела ее складывались как нельзя лучше. Правда, происходило все в точности по пословице: не было бы счастья, да несчастье помогло! Во-первых, умер старый доктор, практиковавший в Вокзальной части города, и все его пациенты сами собой перешли к Марине. Конечно, в особо сложных случаях приходилось призывать на помощь других докторов. Вернее, одного доктора, а именно – Ждановского, который был с некоторых пор в крепком кулаке у Марины, и разжимать свой кулак она не собиралась… дело дошло даже до того, что плату, которую давали ему Маринины больные, он потом передавал ей. Но это особой роли не играло – от пациентов у нее все равно отбою не было. Да еще двух докторов с ближних участков забрали на фронт! Словом, она не знала передышки от работы, ну а больные исправно платили – кто деньгами, кто продуктами. И чуть не в первый раз Марина встретила зиму не в васильевских обносках, а в новом полушубке и новых катанках или пимах – в здешних краях так называли валенки. Еще здесь миску называли махоткой, мочалку – вехоткой, горы – сопками, сапоги – ичигами, вместо «сначала» говорили «сперва», вместо «чего глаза выпучил?» – «чего шары выкатил?», ну и тому подобное. Но Марина постепенно привыкла и к местному разговорцу, и вообще к новой своей жизни. Тем паче что опасные августовские дела сошли-таки ей с рук.
Марина до сих пор диву давалась, как это никому в голову не взбрело связать ранение Макара с ночным угоном грузовика из лазаретного гаража и, главное, с побегом полутора десятков австрийских военнопленных из лагеря на Николо-Александровской пристани. А ведь так просто было сопоставить, соединить, связать! Но Васильев был до того потрясен созерцанием полуголой дочери в объятиях какого-то молодого мужика, он так горько рыдал и так страшно матерился, что у него словно бы разум наполовину отшибло. А в остатки его удалось довольно легко втемяшить следующую неправдоподобную историю: Грушенька-де встречалась с Макаром, но в нее был влюблен какой-то другой человек (неведомо кто, имени своего он ей не назвал), и вот вчера, узнав, что она отправилась на свидание с Макаром, тот человек, следивший за ней, ворвался в дом Марины, давшей приют влюбленным (а что ей было делать, коли Грушенька ее чуть ли не на коленях просила об этом?), и выстрелил в удачливого соперника. После чего он скрылся в неизвестном направлении. Нет, ни Грушенька, ни Марина описать его не могут, они его не разглядели толком. Можно сказать, вообще не успели заметить! Почему Марина наплела приставу с три короба всякой чепухи при первой встрече? Да потому, что испугалась! Да и с пьяной головы небось и не такого наскажешь…
На счастье, Грушенька, проснувшись, очнувшись и увидав отца, не умерла немедленно на месте, а решила: лучше пусть сочтет ее потаскушкой, чем пособницей беглых врагов. Утрату чести он простит ей скорей, чем предательство, к тому же за такие вещи в военное время – прямая дорога в тюрьму… И она только рыдала, пока Марина выкладывала «историю». Рыдала и помалкивала. Ну что ж, Васильев и его приятель Фуфаев были вполне убеждены. Грушеньку отец
увез домой, а Макара со всеми почестями, какие приличествуют будущему зятю (а как же, грех ведь нужно покрыть, и чем скорей, тем лучше!), – в военный лазарет. Доктор Ждановский оказался поблизости очень кстати. Именно он научил очнувшегося Макара, что говорить, если его станут спрашивать о событиях ночи, кому и как отвечать. Парень был еще слишком слаб после ранения, чтобы спорить, а кроме того, вполне реальная возможность жениться на такой красавице и сделаться зятем всемогущего в Х. человека – Василия Васильевича Васильева – сделала из него сущего олуха, одуревшего от нежданно привалившего счастья. Марина с тоской вынуждена была признать, что соратника по борьбе она лишилась навсегда: все эти события в мгновение ока перенесли принципиального, склонного к самым радикальным мерам Макара Донцова во вражий стан, сделали сущим оппортунистом. Однако сейчас ей было не до жиру. Быть бы живу!Ни с Макаром, ни с Грушенькой, ни с кем другим из Васильевых она больше не встречалась. Единственно, о чем просил Василий Васильевич, когда увозил дочь из ее дома, – это о молчании.
– Да пусть она только посмеет начать мести языком на всех перекрестках! – так и взвился пристав Фуфаев. – Я ей так хвоста прищемлю! Да я ей язык вырву!
Марина и ухом не повела на угрозы, но Васильеву дала-таки слово молчать.
Конечно, ему было невдомек, что никакого благородства или заботы о Грушеньке ею проявлено не было – она заботилась прежде всего о себе. В первую минуту, когда Марина узнала о страшном (тем более страшном, что, оказывается, уже давно замышленном!) предательстве Андреаса, она хотела только одного – умереть немедленно, не сходя с этого места! Но уже через несколько мгновений она поняла, что жизнь продолжается. Умереть она еще успеет… если захочет. Но слишком сильны были в ней воля к жизни и жажда жизни, слишком велики духовные силы – словно всю слабость принял на себя ее отец, два года назад ушедший в какой-то неизвестный скит, чтобы принять там смерть от рака в виде Господней кары за то, что его единственная дочь встала под знамена антихриста и связалась с христопродавцами-социалистами.
Да, Андреас верно понял: умирать от разбитого сердца она не собиралась. И, оплакав это самое сердце, она словно бы навеки вырвала его из груди – живое, чувствующее, исполненное боли, изнемогшее от тоски по мимолетно изведанному, но тотчас же утраченному счастью. Так что теперь на его месте остался просто-напросто физиологический орган для обычной перегонки крови – довольно-таки охладелой крови.
Да, с Васильевыми она больше не виделась. Вроде бы не такой уж большой город Х., даже, можно сказать, совсем маленький, а все же и в нем можно ухитриться – и не видеть, не встречать тех людей, которых видеть и встречать не хочешь. Зато Марина довольно часто виделась со Ждановским. И именно от него она узнала, что из армии вернулась милосердная сестра Ковалевская, вернее, прибыла в отпуск по ранению.
С тех пор минул почти месяц, но Елизавета Васильевна до сих пор не подала Марине вестей о себе. Это могло означать только одно: она наслушалась от Васильевых ужасных гадостей, ей теперь с Мариной и словом обмолвиться противно.
Да и ладно! Больно нужно!
Марина довольно долго задирала нос перед самой собой, однако равнодушие Ковалевской ее заело. В глубине души она постоянно искала повод повидаться с ней и поговорить… быть может, объясниться… однако повода такого все не находилось. А сейчас им вполне могло стать письмо тети Оли Понизовской.
И Марина немедленно оделась и отправилась в путь, невзирая на то что уже смерклось.
Сяо-лю только грустно вздохнула, глядя вслед «мадаме Маринке», – она опять не поцеловала «малысика Павлисика», даже слова ласкового для него не нашла… Ну что ж, мальчик постепенно привыкает к неприветливости матери и тоже почти не обращает на нее внимания. Одна Сяо-лю существует для него, она – средоточие его маленького мирка, Павлик все крепче привязывается к маленькой китаянке. Крепче, чем даже к матери!
Когда Грачевский вышел из редакции «Энского листка», уже почти смерклось. Ветер нес по мостовой ворох сухих листьев. Грачевский посмотрел им вслед и удивился: оказывается, осень наступает. Первые дни сентября выдались яркими, солнечными, жаркими, городские липы и вязы стояли зеленые, как бы довольные затянувшейся летней зрелостью и собственной красотой. Но вот промчался, словно какое-нибудь жалкое перекати-поле, ворох мусора и намекнул, что… что «жизни летней слишком срок короток», как сказано у… У кого? Забыл, забыл… Увы, даже совершенная память актерская, хранящая сотни и тысячи строк, рано или поздно перемешивает их все в такой же вот сухой, бессмысленный ворох отрывков и обрывков, как тот ворох травы, листвы и мусора, что промчался сейчас мимо.
– Глуп же ты, братец, – обругал вдруг самого себя Грачевский. – Нашел кого забывать, в самом деле! Это ведь Шекспир!
Я с летним днем сравнить тебя готов, Но он не столь безоблачен и кроток; Холодный ветер не щадит цветов, И жизни летней слишком срок короток…И, как это всегда бывает с людьми, что-то с усилием вспомнившими, старый актер почувствовал некоторое мгновенное облегчение, и тряхнул головой, и улыбнулся, и подумал, что правильно все-таки поступил, сняв со своей души тяжесть и встретившись с молодым идиотом, мальчишкой Русановым, который напомнил ему, битому жизнью псу, лопоухого щенка на разъезжающихся лапах.
Совершенно таким же был он, Яков Грачевский, когда двадцать, нет, уже двадцать пять лет назад выпала ему «черная метка» – бросить самодельную бомбу в экипаж начальника полиции (разумеется, царского сатрапа и все такое прочее). Как принято выражаться, молод был и глуп в то время Яков Грачевский, вот и связался с таким отребьем, как господа революционеры! Но бросить бомбу рука у него не поднялась. Тем более что сатрапа он с детских лет знал и с дочкой его в серсо в парке играл, а с сыном вообще ходил в приготовительный класс, пока тот не умер от скарлатины. Сатрап стоял над гробом сына и плакал…